Евгению осторожно увезли из маскарада. За нею все начали разъезжаться. Возвратившись домой, каждый по-своему толковал о случившемся. Полиция между тем не дремала: приняты всевозможные меры и на другой день отыскан извозчик, который возил турку. При допросе он показал следующее.
«Вчера в шесть часов вечера стоял я с каретою на своей бирже. Вдруг подходит ко мне какой-то человек, которого лица за темнотою не мог я рассмотреть, и говорит: „Извозчик! хочешь ли сего дня заработать сто рублей?“ — „Как не хотеть, барин; да ты шутишь: этого и в три дни не выездишь“. — „Скажи прежде, боишься ли ты мертвецов?“ — „Чего, сударь, их бояться: это все старушечьи бредни“. — „Ну, если не боишься, так приезжай же через два часа на Волковское кладбище и свези в маскарад, а потом опять на кладбище того, кто выйдет к тебе из ограды“. — „Ох, барин, это что-то страшно, нынче Святки“. — „Не хочешь, так я пойду искать другого“. Он уже пошел прочь, — продолжал извозчик, — как я, подумав немного, закричал ему: „Так и быть, сударь, извольте!“ — „Хорошо, — сказал он, воротившись, — вот тебе двадцать пять рублей задатку; остальные получишь после; да, смотри, никому о том не сказывай до завтрева; а там как хочешь“. Он ушел. В восемь часов, выпив добрый стакан вина, я приехал на кладбище. Дорогою распевал-таки песни; но тут, нечего таиться, вдруг сделалось мне очень страшно; и хотя ночь была претемная, но я сидел на козлах зажмуря глаза. Минут через пятнадцать в ограде послышался скрып от походки по мерзлому снегу, волосы у меня стали дыбом; мало этого, что глаза были зажмурены, я закрыл их рукою. Скрып ближе и ближе; наконец кто-то подошел к карете, отворил дверцы, сел. Я ударил по лошадям — и чрез полчаса был уже у маскарада. На этот раз, из любопытства, я решился сам отворить дверцы и увидел, что из кареты вышел человек, в турецком платье, с маскою на лице. Тут мне стало полегче; но сделалось еще страшнее, когда я повез его обратно на кладбище, — может быть, потому, что тогда было уже близко полуночи. Выходя из кареты, мертвец подал мне остальные деньги (которые сегодня же окроплю святою водою) и ушел в ограду, а я как сумасшедший поскакал в город».
Показание извозчика судили двояким образом: одни верили от чистого сердца, что замаскированный был действительно мертвец, и ссылались на множество подобных приключений; другие приписывали это шалости какого-нибудь проказника. Но кому и зачем пришла бы в голову такая странная шутка? Полиция, при всех своих стараниях, не сделала на этот счет никакого открытия.
Благоразумные люди старались скрыть от больной, испуганной Евгении рассказы извозчика, но услужливые старушки не утерпели — проболтались, и это известие стоило ей жестокой горячки. Искусство медика и здоровое сложение спасли Евгению от смерти. Но приключение в маскараде сделало на нее сильное впечатление: по выздоровлении она совершенно переменилась. Наряды, балы, веселости были ею забыты. Евгения стыдилась прежнего образа своих мыслей; обратила к малютке-сыну всю горячность матери; почти никуда не выезжала, кроме церкви; усердно молилась; нередко посещала могилу супруга; проливала над нею слезы раскаяния и всякий раз возвращалась оттуда с каким-то утешением, с каким-то миром душевным. Добрые люди радовались такой перемене.
Спустя некоторое время Вельский возвратился в Петербург. Евгения, узнав о том, послала просить его к себе.
— Добрый друг! — сказала она, когда Вельский вошел к ней. — Простите меня, забудьте нашу ссору. Я дорого заплатила за то, что пренебрегла вашими советами; но теперь я почту их законами моего поведения и надеюсь сделаться достойною вашей дружбы.
— Благодарю вас, сударыня, — отвечал Вельский, — я уже слышал об этой счастливой перемене. Вы, конечно, сами видите разницу и радуетесь тому в душе своей.
— Я была бы очень довольна собою, если б могла возвратить прежнее спокойствие. Воспоминание…
— Понимаю: вас тревожит воспоминание о случившемся в маскараде; но я принес вам желаемое спокойствие. Не знаю только, будете ли вы благодарить меня?
— Объяснитесь.
— Турка, с мертвою головою, который причинил вам столько вреда и пользы, был отнюдь не призрак, не грозная, мстительная тень вашего покойного супруга, а — я.
— Возможно ли? Каким образом?
— Слушайте. Дела, отозвавшие меня в Москву, потребовали однажды тайного моего на короткое время пребывания в Петербурге. Я приехал под чужим именем. Это случилось дни за два до маскарада. Один общий наш приятель рассказал мне, что вы, продолжая жертвовать собою суетности, намерены в этот раз удивить всех великолепием своим и красотою. Я вспомнил, что это был день рождения покойного моего друга, и, уважая память его, любя, почитая вас, решился воспользоваться случаем испытать последнее средство к вашему исправлению. Приятель мой свято обещал хранить тайну. Под обыкновенную маску надел я другую, которая изображала мертвую голову и которую сделали мы сами; а чтобы выдумка моя произвела на вас и на публику большее впечатление, я поехал в маскарад с кладбища. Вы не могли узнать меня по голосу, который маскированные обыкновенно изменяют. Я хотел, и успел, обратить на себя ваше внимание, умышленно завел вас в отдаленную комнату, умышленно напомнил о дне рождения вашего супруга и когда приметил, что это напоминание произвело желаемое над вами действие, то начал по возможности подражать голосу покойного. Ваше мечтательное воображение спешило мне на помощь. Признаюсь, сударыня, предвидя опасные следствия решительной минуты, я начинал уже раскаиваться в смелом и, может быть, неблагоразумном моем намерении; не хотел снимать маски; но язвительные слова ваши: уж не посланник ли вы с того света? — вывели меня из терпения. Остальное вам известно. В ту же ночь я выехал из Петербурга.
— Ах, Вельский! Вы поступили со мною жестоко; но я не только прощаю — я сердечно благодарю вас. Кто знает, до чего бы наконец довела меня суетность? Да и что иное могло бы вразумить меня, исправить? Для излечения сильной болезни должно, говорят, употреблять и сильные средства.
Догадливые читатели, которые, может быть, с средины повести моей видели уже конец ее (что делать? Ведь это происшествие не моя выдумка), верно, скажут с улыбкою: «Нечего и дочитывать: Вельский женился на Евгении». Совсем нет, милостивые государи, не хочу вас обманывать: он остался только ее другом и имел утешение видеть, что Евгения, снискав истинное счастие в скромной, умеренной жизни, в исполнении обязанностей матери и христианки, слыла примерною женщиною.
А. А. Бестужев-Марлинский
СТРАШНОЕ ГАДАНЬЕ
Посвящается Петру Степановичу Лутковскому[10]
Давно уже строптивые умы
Отринули возможность духа тьмы;
Но к чудному всегда наклонным сердцем,
Друзья мои, кто не был духоверцем?..
…Я был тогда влюблен, влюблен до безумия. О, как обманывались те, которые, глядя на мою насмешливую улыбку, на мои рассеянные взоры, на мою небрежность речей в кругу красавиц, считали меня равнодушным и хладнокровным. Не ведали они, что глубокие чувства редко проявляются именно потому, что они глубоки; но если б они могли заглянуть в мою душу и, увидя, понять ее, — они бы ужаснулись! Все, о чем так любят болтать поэты, чем так легкомысленно играют женщины, в чем так стараются притворяться любовники, во мне кипело, как растопленная медь, над которою и самые пары, не находя истока, зажигались пламенем. Но мне всегда были смешны до жалости приторные вздыхатели со своими пряничными сердцами; мне были жалки до презрения записные волокиты со своим зимним восторгом, своими заученными изъяснениями, и попасть в число их для меня казалось страшнее всего на свете.
Нет, не таков был я; в любви моей бывало много странного, чудесного, даже дикого; я мог быть непонятен, но смешон — никогда. Пылкая, могучая страсть катится как лава; она увлекает и жжет все встречное; разрушаясь сама, разрушает в пепел препоны и хоть на миг, но превращает в кипучий котел даже холодное море.
Так любил я… назовем ее хоть Полиною. Все, что женщина может внушить, все, что мужчина может почувствовать, было внушено и почувствовано. Она принадлежала другому, но это лишь возвысило цену ее взаимности, лишь более раздражило слепую страсть мою, взлелеянную надеждой. Сердце мое должно было расторгнуться, если б я замкнул его молчанием: я опрокинул его, как переполненный сосуд, перед любимою женщиною; я говорил пламенем, и моя речь нашла отзыв в ее сердце. До сих пор, когда я вспомню об уверении, что я любим, каждая жилка во мне трепещет, как струна, и если наслаждения земного блаженства могут быть выражены звуками, то, конечно, звуками подобными! Когда я прильнул в первый раз своими устами к руке ее, — душа моя исчезла в этом прикосновении! Мне чудилось, будто я претворился в молнию: так быстро, так воздушно, так пылко было чувство это, если это можно назвать чувством.