Егор сидел у порога. «Вот мученица!» — думал о реке. Он хорошо знал ее: до того, как стать лоцманом у порога, лет шесть плавал по ней. Шла она от границ Китая, и все горами: Монгольскими, Тану-Тувинскими, Саянами.
Проходя Хакассию, вырвалась было в степь, но и отдохнуть не успела, снова окружили горы, стиснули, загнали в щель, на порог. Здесь бежала она вся в пене, как под кнутом. Громко и вечно трубил ее ожесточенный голос. Над порогом стояло облако водяной пыли. В солнечные дни над облаком вздымалась радуга.
Задумался Егор… «Уеду… Пускай не лоцманом, пускай матросом, мальчишкой при кухне, все равно уеду!» Упрекал себя, что не сделал этого раньше, тотчас же, как понял, что не жить ему у порога. А сколько раз намекали братья и снохи: «Уходи!» Умерла мать, и пока не подросла Мариша, года три стирать порты и рубахи отдавал на сторону, хаживал и в нестираном. Пожалела однажды младшая сноха, Андреевна, а Веньямин заметил это и выбросил белье из корыта. Достирывал Егор сам.
Теперь он думает, что намеки были и раньше, с детства. В детстве постоянно виделся ему сон: едет будто Егор вдоль реки на пароходе, едет до самого конца, а в конце, у Ледовитого моря, встречает его прадед Дорофей, ведет на свою разбитую посудину и говорит радостно: «Вот спасибо, правнучек, догадался, приехал. Нет у меня сменного. Скоро сто лет будет, как стою на вахте без сна и без отдыха. Становись-ка к рулю, будешь моим сменным».
С тоской поглядел Егор вверх по реке — оттуда идут пароходы. Шли бы скорей!
— Ты чего? — спросил Егор Маришу.
— Стосковалась.
— Вот как… — Егор рассмеялся. И одеться как след не успела. — Сдернул свой бушлат, кинул сестре. — Надевай, нескладная!
Мариша закуталась в бушлат и, как маленькая, потесней прижалась к брату…
— Егорушка…
— Ну?
— Павел-то за себя хлопочет, Веньямин — одна придирка.
— Знаю, всяк за себя. Уйду — Павел станет вторым лоцманом, Петр — старшим помощником, а младшим — Веньямин. Складно придумали.
— Неужели уйдешь, уступишь?
— С первым пароходом. — Егор приоткинул бушлат, нашел сестрины руки, тряхнул их. — Прощай!
— Вот ни за что бы! — Мариша отодвинулась. — Назло осталась бы.
— Кому назло-то? Себе… Не уступаю, а сам… Давно надумал, сказать вот не догадался, а братцы поторопились.
Замолкли. Егор стал глядеть, как загорается утренняя заря. Скоро придет день, а там, глядишь, покажется какой-нибудь пароход.
Из тайги дунул холодный ветер. В тайге по глухим местам лежал еще снег, в низинах стояли озера вешней ледяной воды. Ветер забрался под бушлат, Марише стало холодно. Она отдала бушлат Егору и опять прямиком по каменьям вернулась домой, в клеть, убрала в сундук свою пышную брачную постель и устроила брату прежнюю.
На реке, чуть повыше порога, остановился пароход. Отец с Егором уехали туда. Егор скоро вернулся, никому ничего не сказал, взял лыки и ушел со двора к бане. Отец вернулся много поздней, вернулся пьяный, без шапки, бушлат на одном плече разорван, в волосы натрусилась желтая сосновая хвоя: когда шел, торкался плечами и головой о сосны.
Все, кто был недалеко, сбежались в дом. Старика не видывали таким пьяным; даже в храмовые праздники, даже на свадьбах своих сынов он крепко держался на ногах и сохранял ясную голову.
— Ландур купил пароход, — объявил лоцман.
— Ландур? — И сыны, и снохи, и внуки, что побольше, засмеялись: мелет старый несуразное.
Ландур — пароход… Кто поверит?
Ландур, он же Влас Потапыч Талдыкин, был соседом Ширяевых, родился на ближайшем от порога станке и всю молодость, лет до тридцати, промышлял там рыбачеством. Промышлял без интереса, лодка была вечно дырявая, бредни вязать не умел, рыба постоянно рвала мотню. А схоронил родителей, и крест поставить не задержался, избенку продал — на бредни охотника не нашлось — и отплыл в низы.
Немного погодя на Большой порог рыбаки завезли весть: работает Влас на сухой черте, перевозит спиртное из Енисейских земель в Туруханские, имеет особую лодку с тайником. Через год промышленник Феоктистов завез новую весть: появился Талдыкин в тундре, скупает пушнину. Туземцы обозвали его Ландуром[2].
Понравилось Ширяевым: Ландур… Языкастые туземцы-то. Больше всех понравилось это подростку Марише, запрыгала она на одной ножке из дома во двор, со двора к реке: Лан-дур-лан-дур-лан…
И рыбаки на станке, и Ширяевы недолюбливали Талдыкина. Сам собой — страшило: вислоухий, понурый, вздутое брюхо, в лице ни кровинки. Судачили рыбаки, что лазит Влас в чужие верши, уверяли, что Влас заглотил ужа, от этого и брюхо большое, и лицо постное: уж высосал.
И вдруг — пароход… Ну кто поверит! Пьяная болтовня! Но лоцман упорствовал: «Купил, истинно!» Он приковылял к окну, распахнул обе створки, показал на реку:
— Вон стоит. Полон товаров. Утром поведем, на Ландура батрачить будем. Времена!
— А ну, батя, придумай еще что-нибудь! — сказал, смеясь, Павел.
— Егор нанялся к Ландуру в помощники лоцмана. Ландур сватает нашу Маришку. Звал пароход глядеть.
— Все, батя?
— Все.
— Теперь иди спать. — Павел подхватил отца под руки и увел в горницу.
Еще посмеялись: «Чего только не придумает пьяная голова», и разошлись — сыны в лодочный сарай, Мариша искать Егора, снохи на огород, в коровник — младшие, Кузьмовна и Андреевна, работать, а старшая, Степановна, доглядывать и распоряжаться.
При свекрови старшая сноха, Степановна, была полнотелая, улыбчивая, любила петь, плясать, наряжаться, ездить в гости, принимать у себя. Глядя на нее с Павлом, говорили люди: «Вот пара: что — коренной, что — пристяжная!» И Павел был охоч до песен, плясок и нарядов. Пошла мода носить лаковые сапожки — купил; началась другая: таскать за голенищем нож — сунул и Павел; встретил на пароходе молодца: картуз набекрень, из-под козырька бараньей волной завитые волосы, брюки с напуском, нож куда-то спрятан — и Павел пошел так же, благо волосы курчавы от рождения. Было в них и разное: Степановна — уважительная, сладкоречивая, Павел — груб и нахален. Бывало, начнут журить Степановну: дом, хозяйство, дети, а ты одной собой занимаешься, — улыбнется виновато и скажет: «Простите, тятенька с маменькой. Больше не буду». А скажут Павлу: «Не к лицу тебе нож таскать, жиганствовать — женатый», — он сверкнет белками, изогнет толстые губы: «Не пора ли бросить учить — женатый», — и захохочет.
Умерла свекровь — и Степановна поджала губы: шутку, песню — не выманишь. Вставать начала до солнца.
— Кузьмовна, Андреевна!.. Гляньте, где солнышко-то.
Снохи делают, а Степановна шипит: «Не так, не этак, — и переделывает. — Забудьте свекровушку, теперь я устав веду». И до того привыкла ворчать, переделывать, что начала и на себя ворчать, за собой переделывать. Года через три растеряла все тело, разучилась наряжаться, лишилась сна, мечется по двору, как помело в печке, сама палка палкой, волосы растрепаны, будто и волос с волосом живут в ссоре; пальцы дрожат, ищут, что можно переставить, дернуть, — когда нет ничего дельного, перебирают складки на сарафане, крутят пуговицы. А Павел стал еще грубей и нахальней: чуть наперекор ему — заорет, не пощадит и отца; братья — на общую работу, он — на свою: поднимает новь Степановне под лен, везет продавать куделю. Задолго до раздела Павел и Степановна завели свое хозяйство: корову, свинью, овец, посевы.
— Лошадушку что же позабыли? — спросил как-то Веньямин.
— Зачем им своя лошадушка, — сказала Мариша. — Лошадушку не острижешь ведь, молока, маслица не продашь от лошадушки. А работать и на батюшкиной можно.
Степановна запомнила это и решила вытолкнуть Маришу поскорей замуж.
Егор сидел за баней, на пне, вязал берестяную дорожную укладку.
— Егорушка, верно сказывает отец про Ландура? — спросила, подойдя к нему, Мариша.
— Верно.
— И про тебя верно?
— Верно. Видишь, готовлю плетушку. Хороша? — Егор протянул свое плетенье. — Давай попробуем, черпнем из Енисея водицы.
Он был великим мастером на всякое рукоделье. Так плотно укладывал лыко к лыку, что в укладках Егорова плетенья можно было хранить воду. На покос ли, на жнитво ли воду всегда носили в берестяных плетеных бутылях: и уронить можно, не разобьется, и вода стоит холодной дольше, чем в стеклянной посуде; в постройках так пригонял бревно к бревну, что и самый тончайший луч солнца не мог отыскать щелки; лодки сшивал без гвоздей, деревянными шипами и замочками.
— Хороша, спрашиваю? — повторил Егор.
— Хороша бросить в печку. — Мариша отломила от соседней березы топкую вицу и начала ссекать головки жарков, которые цвели вокруг бани. Река в половодье взбегала на берег до самой бани, а уходя, оставляла озерки и лужи, они не просыхали до половины лета, и все это время в них цвели болотные цветы: жарки, курослеп, кувшинки.