Однажды на уроке географии Фритьофу Мошкину был задан вопрос о Западной Сибири. Он встал и забормотал, будто заело пластинку:
— Западная Сибирь, Западная Сибирь, Западная Сибирь, Западная Сибирь…
Как ни старался географ сдвинуть пластинку с заезженной колеи, Фритьоф стоял на своем и не стронулся с места. Он был парнишка упорный. Географ ему ничего не поставил в журнал.
Тамара Петровна спросила Мошкина о Филиппе II. Фритьоф Мошкин не знал, что сказать о Филиппе II, короле испанском, и завел свою волынку:
— Филипп Второй, Филипп Второй, Филипп Второй, Филипп Второй…
Румянец заревом вспыхнул на скулах заслуженной учительницы. В косноязычии Мошкина она уловила нарочитость — обман. Обмана она не терпела.
— Садитесь, Мошкин, — с печалью и укором сказала Тамара Петровна. — Вы не выучили урока. Я ставлю вам два.
Однажды я видел Тамару Петровну (весь наш класс видел) в крайней степени негодования. Румянец от скул поднялся к вискам, к корням волос. Лицо Тамары Петровны, будто слиток тугоплавкого вольфрама, исполнилось накала, свечения…
В нашем классе учился Валька Швец, генеральский сынок. Он, в общем, был добрый малый, но чем-то выделялся в общей среде. Его кожа имела какой-то редкий в то время цвет: кровь с молоком, с изрядной добавкой несходящего всю зиму южного загара. Он приходил в школу в начищенных ботинках, в синем бостоновом костюме. Учился сносно, но без интереса. К учителям и наукам Швец относился чуть свысока, словно знал еще что-то, чего не знали учителя, что не написано в учебниках.
Как-то на уроке истории, скучая, Швец выковыривал красивым ножиком пробки из парты, заделанные в дырки от сучков. Тамара Петровна таки усекла в свое классическое — из времен Бестужевских курсов — пенсне это черное Валькино дело. Урок прервала, подошла близко к Швецу. Он поднял на нее свои невинные, длинными ресницами опушенные глаза, ни капельки не смутился.
— Встаньте, Швец! — приказала Тамара Петровна. — Стойте прямо перед учителем! Вы отдаете себе отчет в том, что делаете? Вы, юноша, ничего в своей жизни не совершивший полезного для людей, посягаете на самое святое, на плод человеческого труда. Эту парту для вас же создали люди, мастера, а вы плюете им в душу. В такое время, когда вся наша страна, все советские люди в невероятно трудных условиях заняты созидательным трудом… Чтобы дать вам возможность учиться… Стать человеком… Я не могу продолжать урока…
Тамара Петровна, распространяя вокруг себя электрические разряды, выкатилась из класса, вскоре привела завуча. Завуч отнесся спокойно к происшествию и к Вальке Швецу.
— А вот мы вызовем его папашу, — сказал завуч, будто извиняясь перед Валькой, — и пусть-ка он нам достанет новые парты.
Инцидент тем и кончился. Урок истории продолжался.
Вообще уроки истории в нашей школе проходили под высоким напряжением.
Спасибо вам за это, Тамара Петровна!
Биологичку и немку настолько вытерла жизнь, что все женское в них скрылось под старыми, может быть, от мужей оставшимися, перекроенными, порыжелыми суконными пиджаками с ватными плечиками. Глаза их были выцветшие, выплаканные, как ленинградское небо.
Еще была пионервожатая Соня. Она ходила, по моде тех лет, в короткой юбочке, в сером берете — на левую бровь (красные береты носили продавщицы булочных, вагоновожатые трамваев и проводницы поездов дальнего следования). Пионервожатая Соня будила наше обреченное на долгую спячку (школа-то мужская) воображение. Но к Соне вскоре пришвартовался физрук Шленский. Кроме всех уже упомянутых мною его достоинств: грудь колесом, сросшиеся на переносице черные брови и прочее — он был из моряков, ворот рубахи застегивал лишь настолько, чтобы каждый мог видеть его тельняшку, полосатую, как флаг корабля. Соня сразу попала в поле его зрения. Мы только хихикали, прыскали в кулачки, перемигивались.
Мы-то что… Мы были тогда мелюзгой, сопливыми салажатами… Но и десятиклассники, даже те из них, кто побывал на фронте, не тянули рядом со Шленским. Он обладал правом сильнейшего в стае. Он был физруком.
Еще в седьмом классе со мною учились двое фронтовиков: Толя Резо прошел войну сыном полка, Володя Капелюхин партизанил в Псковской области. Закончив семилетку, сын полка пошел в артиллерийскую спецшколу, партизан на курсы матросов.
Наши учителя в ту пору еще не сносили армейскую форму. Одни ее и донашивали, другие надели пропахшие за войну нафталином штатские костюмы из всеми забытого мирного времени. Если бы наших учителей выстроить по ранжиру, то на правом фланге встал бы Павел Иванович, физик. На две головы выше других, он имел странную для наших ушей рыкающую фамилию: Рерберг. Он приезжал на уроки откуда-то из пригорода на самодельном полумотоцикле-полувелосипеде (слова «мопед» тогда еще мы не знали). Бензиновый бак на его самоходе-монстре был склепан из жестяных банок из-под американской колбасы «Ланчен мит». (Поскольку мы не знали правил написания английских слов, то читали как написано: «Лунхеон меат».)
На Павле Ивановиче всегда был один и тот же черный, суконный, до блеска вытершийся костюм-тройка: коротенький пиджачок, жилетка, брюки заправлены в немецкие солдатские сапоги с короткими широкими голенищами-раструбами. Сидя в седле своего доморощенного «Росинанта», окутанного клубами дыма, стреляющего и лязгающего всеми сочленениями, он имел на голове суконную же черную кепку с длинным козырьком, а на плечах прорезиненную, с чужого плеча хламину, носившую в прежние времена название «макинтош». Прибытие Павла Ивановича к подъезду школы всегда вызывало наш интерес.
Павел Иванович обладал громовым голосом и очень малым словарным запасом. Каждый урок начинался одной и той же фразой: «Садысь по местам!» Это относилось ко всему классу. Но и к каждому из нас поодиночке он обращался так же, во множественном числе. Вызовет кого-нибудь к доске, послушает несомую вызванным ахинею и грохнет: «Садысь по местам! Кол поставлю!» Еще его любимым словечком было: «Сипуха!» То есть чепуха. Ты ему что-нибудь лепечешь, он послушает — и отрежет: «Сипуха!» Так мы и звали его за глаза: Сипуха.
Кого любил Павел Иванович, так это смышленых, умеющих что-нибудь мастерить пареньков. С ними он оставался после уроков в физическом кабинете-закутке. Что-то они к чему-то подключали, приваривали, паяли, лудили. К другим, не умеющим подключать, паять и лудить, он постоянно испытывал чувство глухого недоумения: для чего же они живут.
Наш физик человек был, должно быть, не злой: раздаваемые щедро колы к концу четверти складывались в тройки. Он представлял собою, так сказать, раритет — явление единственное в своем роде, не повторяющееся в педагогической практике. Собственно, и педагогическая практика в нашей школе только-только нащупывала себя. Школа в блокаду не работала, все накопленное когда-то растеряла. На не плававшее долгое время судно явился новый экипаж.
Наши педагоги еще не притерлись друг к другу, не было «общего уровня», «стиля»; каждый вел свой предмет, как умел, кто во что горазд, с бору по сосенке.
Географ Константин Валентинович Черенков, круглолицый, предрасположенный к полноте, вкусно, с причмоком говорящий, сощуривавший в щелочки свои и без того узкие, с татарщинкой, глаза, при всем этом еще и заикался, тоже на собственный лад. Если слово начиналось с гласного звука — Америка, Амазонка, — он произносил его на выдохе, хакал. Получалось: Хамерика, Хамазонка. Ему очень нравились эти слова, он как будто прочищал на них горло: «Ха-ха-хамерика, Ха-ха-хамазонка». И еще ему нравилось выговаривать название протекающей на границе США с Мексикой реки Рио-Гранде-Дель Норте. У нас его принято произносить (и в Америке, и в Мексике, кажется, тоже) через «э» оборотное: Рио-ГрандЭ-ДЭль НортЭ. Константин Валентинович обзывал эту реку на русский манер, как какую-нибудь Щеберёху, — Рио-ГрандЕ-ДЕль НортЕ.
Еще он вел астрономию. У него она была Хастрономией. У нас — Гастрономией.
Каждый день в нашей школе начинался с физзарядки. Ее проводил физрук Шленский, а в те дни, когда физкультуры по расписанию не было, на зарядку нас выводил военрук Хвалевич. Он, кажется, был белорусом. В отличие от географа Черенкова, звук «е» утолщал до «э» оборотного, «и» до «ы», «я» до «а». Приглашая на физзарядку, Хвалевич доставал из брючного кармашка на животе серебряные часы со щелкающей крышкой и толстым голосом изрекал: «Врэмя пора на зарадку».
Мы любили играть в Хвалевича. Бывало, входишь в класс, погладишь себя по выпученному животу и: «Врэмя пора на зарадку». Всем смешно.
И еще одна фраза из лексикона военрука веселила наши сердца. (Хотя вообще планета под названием «мужская средняя школа» в первые послевоенные годы для веселия мало была оборудована.) Хвалевич ее обронил на уроке военного дела, вводя нас в дебри тактического искусства: «Орээнтыр — бэрозовое дэрэво». Он обронил, а мы подхватили, запомнили. Мы все запоминали. Увеселяли себя, как умели. Передач по телевизору «Вокруг смеха» тогда не было. И телевизора не было.