Наш приход не произвел никакого впечатления. Это сразу показалось мне очень странным. Для других стойбищ прибытие белых людей было великим событием. Всегда, когда приходят шхуны и пароходы, к ним в байдарках стягиваются береговые жители за добрую сотню верст.
Женщина продолжала свою работу, изредка отмахиваясь от мальчика рукой, как от назойливого овода. Мужчина не повернул к нам головы даже тогда, когда мы подошли совсем близко и остановились рядом с ним.
Ящик, возле которого сидел чукча и который он с таким вниманием разглядывал, был граммофоном. Это был памятник минувшего благополучия, оставшийся от времен, когда якутские купцы из кожи лезли, чтобы конкурировать с приходящими из Берингова пролива американскими шхунами, и заваливали северных чукчей товарами. Шумные годы обилия мехов и пьяного буйства на кочевых ярмарках, где белый и голубой песец принимались на круг по одной цене. Граммофон хрипло и отрывисто лаял: «Признаюсь аткравенна, я женьщен рапп, прид ва-ами я нимею, сигда вам ратт! Пришел фчира г знакомай, и о скандал — ее, я призынаюсь, сасем не взнал: и чем я высхищался у ней сигда, пакоилось на тумм! би! зупки, выласа… за зупки, гласки, но без агласки, тарита, рита, рита, тари, тата!»
Кнудсен похлопал чукчу по плечу и быстро заговорил с ним на наречии носовых людей.
Я удивляюсь Кнудсену. Он говорит с туземцами так бегло, словно в Сиаттле и Сан-Франциско ему всегда приходилось говорить на их языке.
— Какой пынгитль? — спросил Кнудсен.
Пынгитлем называется перечень новостей, неизменная сплетня тундры, которую передают друг другу полярные туземцы при встрече. В пынгитль входят рассказы о поездках по тундре русских людей, о состоянии стада у оленных, о морском лове у береговых, о браках, о бедствиях, о рождении детей — словом, о всей жизни.
— Мы перестали ждать ваших торговцев, — сказал чукча, — они нам больше не нужны. Мы больше никогда не будем брать граммофонных пластинок, чай, муку, галеты. Если мы умрем голодом, то пусть умрем. Пынгитль побережья такой — зверя не было, рыбы не было, олени табунных людей заболели копытницей и подохли, по лагерям ходит красная лихорадка. О русских разговор такой: Алек-Чеен-Кау ушел не знаю куда, а новый русский человек из колымских стойбищ — человек с пером — считает людей и яранги, — он пошел пьяный по торосам и упал со льдины вниз. Вот весь пынгитль.
Это было что-то новое. Новый русский человек, считающий яранги, — может быть, какой-нибудь регистратор переписи? Или это отголосок истории несчастного Максимова?
Я легко понял разговор чукчи, хотя местное наречие несколько отличалось от языка уэлленцев. Интересно, что по отношению к нам он не употреблял выражения «белые люди». Это доказывало, что здешние жители мало встречаются с американцами.
В сущности, его ответ не требовал толкований. Нам следовало повернуться и уйти, оставив в подарок старику куль муки и пачку жевательного табаку. Кнудсен, чтобы укрепить престиж, так и поступал на других стойбищах. На этот раз мы, однако, медлили. Не хотелось отступать, не сделав чего-то для несчастных обитателей полярной бухты. Кнудсен подошел к чукче вплотную и сел на корточки возле входа в ярангу. Мы сели рядом с ним, чувствуя под ногами зыбкое и хлюпкое болото севера. Чукча, испуганный и недовольный нами, снова заговорил:
— Ты мне не веришь? Нехорошо. Все правда. Алек-Чеен-Кау ушел навсегда. Его никто не найдет. Я знаю, где он. Когда началось лето, я нашел в тундре мухоморы. Два больших мухомора и один маленький-маленький — вот такой. Я съел эти мухоморы и стал совсем пьян. Много-много пьян. Потом лег спать — крепко спал. Когда проснулся, сразу вспомнил — я был в Мертвой Земле. К ночи об этом нельзя говорить. Там тоже тундра. Только нет солнца. Я проделал в небе дыру, стал смотреть. Темно. Мох. Болото. Вижу — на берегу стоят дома и домов столько много, как в речке икры во время рыбьего нереста. И вижу — там сидит Алек-Чеен-Кау, курит трубку и пишет, пишет, пишет на большом листе белой бумаги. И я испугался. Сказал мухоморам — несите меня назад. Я проснулся.
Он выжидательно поглядел на Кнудсена и на Баллистера. Они молчали.
— Смотри, я взял с собой тетрадь, которую дал мне Алек-Чеен-Кау, — прибавил чукча, подумав, — не говори потом, что я сказал неправду. Вот тетрадь. Бери ее — мне не надо.
Порывшись в груде разлезшихся кож, сваленной у его колен, он вынул желтую тетрадку. Она была истрепана и залита жирной, плохо пахнувшей ворванью. Некоторые листы слиплись, и их трудно было отделить друг от друга.
По словам Кнудсена, это скверный признак — то, что чукча хотел избавиться от принадлежавшего Алексеенко предмета. Жив ли Алексеенко? Так поступает на севере убийца, желая, чтобы дух убитого ошибся и стал преследовать того человека, кому передана его вещь. Кнудсен говорит, что американский миссионер Айргемп, пользуясь подобным суеверием, обнаружил убийство. Это было в эскимосском поселке Кыгмин, на мысу Принца Уэльского. Ночью в поселке нашли мертвого эскимоса. Следствие утверждало, что он споткнулся и, падая, напоролся на нож. Но через некоторое время все заметили, что старый деревенский колдун сбрил себе брови, обнаружив боязнь быть признанным духом убитого. Он был схвачен, и выяснилось, что здесь имело место убийство.
На шхуне мы внимательно просмотрели содержание тетради.
Первые страницы были разграфлены карандашом и покрыты чернильными отметками и знаками, которые зачеркивались один за другим. Это был самодельный календарь — неизменное развлечение людей, обреченных на одиночество. Кое-где, между запутанными денежными расчетами и вычислениями, попадались заметки вроде:
«Пятница, 7-го. На мысу убили кита. После дележки на мою долю достались три нарты сала и кожи. 23-е. Приезжал Соколовский. Он больше не занимается торговлей. Стал промышленником. Недавно к нему приехал старший милиционер Чукотского рика, требует какой-то налог. Соколовский жалуется. 3-е. Понедельник. Убил 3 нерпы. В Тульской губернии сейчас цветут фиалки…»
На одной из страниц были начерчены нотные линейки и поставлены цифры. Владелец тетради учился играть на балалайке. Тут же был нацарапан куплет:
Если в душу вкрадется сомненье.
Что красавица мне не верна,
В наказанье весь мир содрогнется.
Перекрестится сам сатана!
Посередине тетради был вложен листок бумаги. На нем размашистым почерком было написано:
«Жизнеописание для отправки в центр»
Вот оно:
«…Мой дом стоит на берегу Ледовитого океана, в трех верстах от холодного мыса. Первую зиму я думал, что сойду с ума в вечера, когда трескаются льды, а на сопках начинает скрипеть западный ветер, подымает сухой холод и буран. Тогда я закладывал в путь свою собачью упряжку, свистал: „Куух! поть-поть-поть!“ Серко — вожатый колымский пес с черным щипцом (мордой) и бурым правилом (хвостом) — дергал вперед, натягивался потяг, и я летел в гости за девяносто — сто верст к русскому промышленнику Саропуку, который живет здесь, все равно как я, и охотится вместе с чукчами. Там ждал меня чай, трубка американского табака, глоток самогона — и снова назад.
Славный у меня пес Серко. С ним я не боюсь ехать куда угодно. Он ведет всю упряжку и ест одну юколу в день. Проедем семьдесят верст, а бежит не запыхавшись и не высунув язык. Колымские собаки — самые бестолковые из всех северных собак. Стоит им увидеть зайца, оленя или песца, как они бросаются в погоню, не обращая внимания на то, что опрокинулись нарты и каюр остался валяться на снегу… Серко тогда затевает всякие хитрости, чтобы отвлечь собак от погони. Внезапно он поворачивает в сторону и визгливо лает, будто попал на новый след, зовя их за собой.
В одну из своих поездок я взял себе жену. Я взял ее из яранги медвежатника Нотавиа на стойбище Кееойюн в голодный месяц за ящик сухарей и два кирпича чаю. Она чистоплотная, лицо не пестреное, работает хорошо и родила мне двух детей — мальчика и девочку. Я породнился с чукчами, и они указывают мне кочевья зверя, потому что зверь кочует по тундре точно так же, как человек…»
На этом кончилась запись. И это все, что осталось от Алексеенко и от его семьи. Несмотря на шестичасовые поиски, мы не могли обнаружить в окрестностях его следов. В два часа «Нанук» снялся с якоря и пошел дальше на запад.
У всех подавленное и скверное настроение. Я весь день сижу в каюте. Унылый, туманный, безобразный берег, видный из иллюминатора, производит теперь на меня впечатление какого-то давящего кошмара. Видишь всю свою беспомощность перед этой ужасной, болотистой пустыней, которая может бесследно засосать и поглотить жизнь пришлых людей.
Священный мыс
25 августа 1928 года
' Этот человек спит на диване в каюте Кнудсена. Сейчас я расскажу, каким образом он оказался на шхуне. В нем есть что-то внушающее непонятное недоверие. Кажется, что все его поведение — притворство. Есть такие люди, которых подозреваешь в обмане даже тогда, когда к этому нет никаких оснований. Мы нашли его в двенадцать часов дня над берегом дикой речки. Я опишу все по порядку.