— Молчуны! — Зина тронула ворот Николая, будто сбросила соринку. — Не скучаете без меня?
— Ты с Николаем не играй, — Сергей оттолкнул ее руку. — С него алименты из семи городов дерут.
— А давеча в обед сватал за него. Оцени, мол! — кокетничала Зинаида.
— У него денег только на крючки да на спички хватает: остальное — безотцовщине.
— И на мотыля, Серега! — подыграл Николай. — Мотыль у меня свой. — Женщин он сторонился, никому не платил, а случись такое — удавился бы с досады. — Я ей говорил: мать даровыми щами кормит. С пенсии. Меня хомутать нет расчета.
— Алиментов много, значит, сладкий! — нашла выход Зинаида. — Не одной, значит, по вкусу пришелся.
Брат повернулся, глянул тяжело, с хмельным презрением.
— Заговорила… Чего еще скажешь?
— А чего? Чего, Серега? Чего я не так сказала? — притворно обеспокоилась Зинаида. — Ой! — Она потянулась пальцами к лицу брата. — У тебя седой волос на бороде.
— Один?
Николай закатал рукава курточки, открыл до локтя сильные, мускулистые руки в рыжем взлохмаченном волосе. Медленно менял руки на руле, не спеша закуривал, протянул сигарету Сергею, но тот не взял.
— Один волос седой? — снова спросил Сергей.
— Все. — Зина смотрела на руки электрика: они подрагивали, будто он только притворялся, что спокоен.
— Значит, не седой, светлый.
— Се-еды-е-е! — настаивала сестра. — Хорошо, что не побрился: пусть видит, чего она с нами сделала. Скоро и у меня седой волос пойдет.
— А чего, пора, — сказал Сергей.
— Мне ж тридцати нет, — оскорбилась Зина. — На покрова тридцать будет, забыл, что ли?
— Тридцать — возраст. Да еще трех мужей пережить.
— Врешь ты все, не было у меня мужей!
Муторно у него на сердце, вот и вымещает на ней — это она понимала, но боль ее не делалась тише: ее-то зачем он не щадит?
— Тебе Марусина изба боком выходит. — Сергей и сам верил этому.
— А до нее лучше было? При Евдокии я и не жила, существовала.
— Евдокия! Она нам с тобой мать родная. Мать, поняла? — Он пожаловался Николаю: — Моду взяла: мать у нее как чужая — Евдокия да Евдокия.
— Я слово это забыла — мать… — Слезы потекли из смолистых, черных глубин глаз, не портя их: Зина не красилась и могла плакать безбоязненно. — У нее руки заняты были, за красную доску держалась, как каторжная… И все по-своему: попросят ее слово перед людьми сказать, выступить — не хочет. Сцепит зубы и молчит. Она и отца нашего из села выжила… Я тебе матерью была.
— Много на себя не бери! — прикрикнул Сергей: слезы выбивали его из колеи.
— Чего же ты едешь, Сережа?.. Давай на Оку, тебя там дружки дожидаются. А я хоть на дороге подохну… под машину лягу, надоело.
— Тебе шофера в тюрьму засадить — разлюбезное дело, — осадил ее Николай.
— Все ж увидят, что сама: за что ему тюрьма?
— Много не дадут, а трояк для порядка влепят.
— И пусть! Всем должно быть хорошо, одной мне плохо? — Ей не ответили. — Чего же ты едешь, Сереженька-а?
— Увидишь! Все у вас свадьбы на уме… А не свадьба, так петля или под машину. А жить кто будет?
— Цирк! — сказал Николай. — Ну, Серега, удружил ты мне!..
3
Евдокия и Евдокия, как о чужой бабе, и не то что чужой — о постылой, о помехе в их жизни. Отчего так случилось? Когда переменились они к матери, чем она провинилась? Зинке легче, у нее сызмальства война с Евдокией, а он любил мать до застенчивости, до страдания, когда ей, случалось, было не до него.
В который раз думает об этом Сергей, уже без острой боли, — боль отошла, — а все же тоскливо, с предчувствием чего-то нехорошего, близкой и непоправимой несправедливости. Умостился поглубже, фуражку надвинул на глаза: пусть считают, что снова задремал — Зинка уже нависла над Николаем, дышит ему в затылок, жалеет себя и хвалится делом, которое ей доверено, чужой избой, даже и антоновкой хвалится, которую баба Маня высадила, когда и Евдокия еще незамужней бегала. Уже она воркует, то шепчет, то похохатывает, то поучает.
Когда же он отвернулся от Евдокии?
Теперь в темноте прошлого и не найдешь пальцами больной рубец, но, верно, началось это в пору его армейской службы. Мать опоздала проводить его, вернее, грузовик с новобранцами отъехал до назначенного времени, они уже подкатили к околице, когда в глубине улицы показалась мать, пробежала мимо толпы и бросилась за машиной. Бежала в калошах — прямо с фермы, — потом потеряла или сбросила их, чтобы легче бежать, вязаные носки светло и жалобно замелькали по мокрой, черной дороге. На бегу махала поднятыми руками, просила подождать, и Сергей ударил было по кабине, но Зина задержала его руку, сказала, чтобы не дурил, не маленький, не на войну едет, а мать могла бы и загодя прийти, как другие люди. Сергей жалел мать, и было горько, что напоследок не постоял рядышком, не почувствовал, как она прижмется скуластеньким, твердым лицом к его груди, и он услышит через рубаху удары крови в ее плоском, с жилкой виске и хрипловатый, нежный голос: «Серега… Серега. Был один мужик в избе и того взяли…» Машина свернула за окраинную избу, — дорога крылом огибала село, сходила в приглубый яр, — мать осталась где-то на весеннем раздорожье, и Сергей притих, а перед глазами были ее маленькие ноги в намокших носках, — будто он видел, как она подбирает калоши в дорожной грязи и, поникшая, возвращается на ферму.
Потом пришло письмо от Зины, что мать ругалась, зачем рано уехали, могли задержать машину, а не захотели: пусть мол, мать, как коза драная, бежит всем ка потеху. Зина жаловалась, что мать бросила избу и хозяйство ей на руки, а у Зины и своих дел хватает — от весны до осени почта обслуживает и все Заречье, писем навалом, мешками, другие матери сыновей не забывают, шлют и письма, и посылки, и денежные переводы. Тогда еще Зина служила на почте, при письмах и маленьком коммутаторе. Сергей привыкал слушать сестрины жалобы и отвыкал от Евдокии. Никогда не ссорился, а теперь за тысячи километров будто разошлись с матерью, недовольные друг другом. Скоро в письмах сестры стали пропадать и приветы от матери и не диво, если что ни письмо, то жалоба на Евдокию. Много грехов оказалось на ней: сутками в избе не увидишь, все при коровах; со стороны глянуть, никто так за дело не убивается, как она; сама ведь не старая, а руки хуже, чем у Маши Шутовой, покручи черные; ты и сам помнишь, прежде в избе страх как чисто бывало, все сама перестирает, хоть ночью, занавески месяца не провисят, и те с окон поснимает, а к вечеру они обратно красивые, окна веселые, в глухую темень нашу избу с другой не спутаешь. Бывало, и ее, Зинкино, прихватит, отбелит, накрахмалит, все утюгом пройдет: как невесту вырядит дочку. Теперь избу забросила, все вроде бы о народном добре болеет, убивается за него, а на деле по-другому вышло, сказать стыдно. В области решили прикупить у колхозников личных коров, общественное стадо поднять и руки людям освободить, пусть к культуре тянутся, к книжке, от навоза в сторону. И не за так, не даром скотину отдаешь, а за деньги, в рассрочку. Ждали, что Евдокия первой поведет, а она, хоть убей, уперлась: трое таких баб во всем селе нашлось и самая непокорная Евдокия. Зачинщица, других взбаламутила. И обратно, вроде она за общее дело страдает; крик подняла, что трава плохая, большому стаду кормов не хватит, по такому лету и наличного стада не прокормишь; при усадьбе любой хозяин досмотрит, всякий куст придорожный обкосит, баба своим куском поделится, а сгонят весь скот на ферму — к весне, мол, не миновать сердечным шлеи под брюхо. Начальство ругается, только и слышишь свою фамилию на коммутаторе, со стыда пропадешь, отцову фамилию опозорила; с ног валится, ночами Ласточку пасет, на последнее у людей сено покупает, старое и на корню, в запас на зиму; а яблоки гноит, третий год яблоки ужас как родят, люди большие деньги берут — и сами в город везут и заготовителям сдают, — яблоко в цене, а Евдокия нет и нет: не стану торговать, и все, хочешь — сама вези! Выходит, простая колхозница базаром запачкается, а секретарю сельсовета можно, Зинку и в грязь не жалко, только бы самой базаром не замараться; смотреть больно, берут наши яблоки, берут, кому не лень, всякому раздает, полезай и рви; тут командированные мелиораторы недельку у нас пожили, она им в ящиках шлет, а они нам — шиш. Зина с мужем немного яблок спасли от Евдокии, продали, слава богу, и ему в часть послали.
Вспомнил Сергей и то, как зимой в центральной газете попало ему на глаза название родного села и соседних — знакомых и незнакомых деревень, — все Рязанщина, а разговор шел об ошибках руководства, как просчитались с кормами и пришлось гнать скотину, какую в соседние области, какую под нож, покуда она совсем веса не потеряла. Верно, и Евдокия читала эту статью, но попрекать никого не стала, не заикнулась и Сергею, и он смолчал, чего без нужды виниться — не он же коров закупал! День-другой донимала неловкость перед матерью, но и это виноватое чувство, невысказанное, загнанное внутрь, принесло только новое отдаление.