Булыжник мостовой вылез на поверхность и купается вместе с воробьями в цветистых лужах.
Нина хватает меня под руку:
— Гром, не надо на трамвае — идем пешком… Времени много.
Солнце в Нининых глазах, зубах, в смехе.
Теплые капли брызг серебряной чешуей садятся на ее чулки и мои брюки. Рваный сапог жадно чавкает теплоту луж.
— Ну чего ты смотришь? Точно в первый раз увидел. Ну да, с тобой, пешком и под руку.
Бегущие трамваи по-весеннему ярки. Они уже по-летнему мчатся с раздувшимися занавесками.
— Ты думал, что я на тебя не хочу смотреть. Рассердилась. Разлюбила… Ходит надутый, показывает вид, что не обращает внимания… Я ведь нарочно. Нам нельзя же было расползаться парочками. Все ребята были вместе… А теперь весна. Попробуй, удержись.
Как хорошо бьется весной сердце.
* * *Это сначала проносится по всем комнатам шопотом. Пугает всех, тревожит.
— Просмотрели.
— Прошляпили.
— Зекалки залепило. Вьюшками клопали.
Ведь в Юркиных записях была сигнализация, но все внимание было обращено на другое.
Над нашей коммуной разразился первый гром весны. Общежитие закипает от ливня слов, советов, предложений.
— Чеби — наш завхоз — староста гарбузовской комнаты… Даже страшно выговорить… Задумал жениться!
— Ребята, оркестр сюда! Даешь похоронный марш.
Чеби спокоен и важен.
— Тебе девятнадцать лет только стукнуло.
— И ей столько же.
— Твоих девятнадцать и Зинкиных девятнадцать будет тридцать восемь. Маловато, Чеби.
— Хватит.
— Ты подумай только, шут гороховый, тебе придется от нас уходить.
— Не придется. Оставите.
— Чеби, подожди года два.
— Уже поздно.
— Ну как это мы проглядели?.. Придется теперь очищать комнатку для бутафорий и вселить женатиков.
— Куда же бутафории? Черти, не могли попозже.
— Мы обождем… К выпуску вечер закатим.
— Наконец-то на уступки пошли.
— Ребята, пока не поздравляй их. Может раздумают. Вот лафа будет!
* * *
Белые ночи.
Ребята вечером чистятся, моются. Дома не удержишь.
Юрка притащил упирающегося Шмота. У того галстук на голой шее. Брюки по-краснофлотски выглажены под матрасом.
— Придется Шмота привязать к койке. Чтобы вы думали? Иду я по улице и вижу у ворот парочка. Заглядываю — Шмот с какой-то микробой… Я цапырь и сюда. Держите, а то опять убежит. Чего хорошего, тоже вздумает жениться.
Юрка привязывает рвущегося Шмота к себе, уговаривает и караулит. У Шмота горят глаза.
— На улицу. Мне надо на улицу. Доктор велел чистым воздухом дышать.
Шмот, наконец, успокоился и привязанным «заклевал» на табуретке.
На улице задели… «Девчоночьи голоса звонки и вызывают тревогу. Юрка, забыв все на свете, отрезал от себя веревку и ринулся вниз во двор.
Шмот спокойно улизнул.
* * *
Бутафорию для постановки заготовил модельный цех. Краска высохла.
Генеральную репетицию проводим на сцене клуба.
Билеты посланы на завод и розданы в фабзавуче. Будут рабочие и все начальство. Придут батьки, мамаши и наша братва. Завтра в этом зале будет по три тысячи глаз и ушей.
— Ребята… Забыли самое главное — как называется наша постановка? Это не пьеса, не живгазета, не оперетта…
— А и правда, как же без имени?
— Назовем — «Наша жизнь».
— Старовато. Надо покрепче что-нибудь. Громкое, интригующее.
— Есть! Есть!
Бьет в ладоши Бахнина.
— Ну?.. Ну?..
— Товарищи, сейчас весна. Она все громит, переворачивает, разносит, чистит, освежает…
— Да ты не агитируй за советскую власть. Ближе к делу.
— Тоже самое должна сделать и наша постановка. Предлагаю назвать ее: коллективная постановка… и здесь влепить два крепких слова «Правила весны».
— А не лучше ли назвать: — «Весна в фабзавуче».
— Нет, это похоже на фокстрот «Весна в Париже».
— Итак, мы идем с весной нога в ногу и устанавливаем свои правила — правила весны.
* * *
Через ломанные ворота пролезаем ордой с гитарами, песнями и шутками в сад.
Мы с Ниной удираем от ребят в самый конец сада. Садимся на мшистую сырую скамейку и прислушиваемся.
Тяжелые, темные ветви деревьев шевелятся от напора прибывающих соков. За забором качается белый ненужный фонарь.
— Как тебе нравятся наши женатики?
— Жуть. Чеби первый поднял руки, расстаял и сдал гарбузовское оружие — свободу. Он теперь как мокрая кошка.
— А ты бы не сдал? При чем тут свобода?
— Нет, я еще хочу драться, работать… Чорт знает чего хочу натворить, хочу быть с ребятами. Ни за что не полезу в одиночку женатика. Прилипнуть, расслабнуть и киснуть… Смешно — недавно шпанил, не набрался еще серьезности и вдруг — муж.
— С последним может и я согласна, но работать он сможет и жить с ребятами будет. В этом ты не прав и вообще туман наводишь.
— Одиночка женатика умеет засасывать. Ты читала в книгах, журналах, газетах…
— А нам нужно сделать все наоборот. Мы вытащим и сюда свои правила. В жизни для этого нет ни рамок, ни шаблонов.
— А все-таки попробую Грицку отговорить.
— Попробуй.
Мы шагаем тесно, рука в руку, через кусты, через поросль сухих прошлогодних трав.
— И в жизни так же надо шагать.
— А что делать, если любишь девчонку в восемнадцать лет?
— Удирай или люби.
Оба смеемся.
— Смешная штука. Об этом наверно думали ребята и несколько веков тому назад… Старики уже опытны.
— Для стариков — старое, для нас — наше. Вон как поют ребята.
— Идем петь. Нехорошо отрываться. Еще договоримся до чего-нибудь.
* * *
Хлопают двери. Клуб как губка впитывает новых людей.
В комнате отдыха у вывешенных стенгазет говор. Нами выпущен экстренный номер, посвященный вечеру.
Артисты в волнении пожирают неимоверное количество леденцов, закупленных хлопотливым Грицкой для прочистки горла.
Музыканты в синих блузах с коричневыми воротничками и нарукавниками. Они садятся перед сценой и ударяют по струнам.
В атмосфере — напряженность. Зрителей настроили стенгазеты.
Из четырех дверей в зало текут человечьи ручьи и заливают пестротой одежд стулья.
— Ребята, держись… Все на месте?.. Проверьте еще раз.
— Гром, посмотри, как бьется.
Нина придвигает руку к груди. Не понять — то ли у ней сердце откалывает казачка, то ли оно хочет оторваться от вен и артерий, пробить грудь, чтобы показать свое великолепие.
— Третий сигнал! На места! — по-морскому отдает четкие приказания Тах.
— Занавес!
Таратория передовицы проходит гладко. Она только вводит зрителя в фабзаячий мир. Колонну передовицы провожают аплодисментами. Даем сценки в мастерских и классах…
В жерло зала вселилось тысячеглазое притихшее животное, которое точно приготовилось к прыжку, а сейчас следит за малейшим движением впереди. Потом это животное распадается на части. Одна часть шепчется и передает в полголоса:
— Это наш мастер. У нас всегда так.
— И не ваш, а наш.
Где-то сзади глухое ворчание.
Артисты старательно изображают своих мастеров и педагогов, сидящих здесь же в зале, имитируют их голоса, движения, выходки. Что с ними творится?
Зал оглашается одобрительным смехом. Голос из гущи голов:
— Вот это в точку! Дядя Митя и никаких гвоздей.
Артист старательно проводит урок дяди Мити. Вдруг в конце зала вскакивает живой дядя Митя.
— Наглость! Безобразие… Я требую увольнения. Я в суд пойду!
Выкрикивает он от волнения несуразицу. На него шикают, успокаивают. Дядя Митя взбешенный вылетает из зала. За ним подымается еще несколько фигур и демонстративно топают к дверям.
— Что, заело?
— Давай, ребята, жару! — несется из мест, отведенных для производственников.
— Враки! Долой со сцены! — надрывается группа «сотковцев».
— Замолчите! Тише!
— Ти-ше-ша!
Артисты выжидают. Дно зала кипит, шипит, лопочет… Наконец успокаивается. Артисты продолжают играть. В перерыве все клокочет. Разговоры, ругань, смех.
Меня ловит наш мастер. Его крупная физиономия расплывается, глаза масляные, круглые. Он навеселе.
— Молодец! Я знаю, это твоя работа… Бьешь ты меня…
— Мы коллективно…
— Брось, чего там… Я все равно ухожу на старый завод… Не умею с вами… Правильно делаете… Так и надо. Ты сиди, смотри, а они тебя в морду… Идем, угощу.
Он тащит в буфет и поит лимонадом.
НШУ окружили педагоги.
— Это возмутительно… Это компрометирует.
— Товарищи, при чем тут я? Вас по-одиночке, а меня за все бьют.
НШУ начинают штурмовать производственники и своими плечами отжимают меня прямо к «Тюрентию», окруженному паровозниками.
— Как изобразили — я так сам себя узнал. Это очень искусно.