Однажды утром я бросил одну из этих роз в окно своей соседке. Я видел, как она подняла розу с пола, удивленно понюхала цветок и подошла к окну. Нахмурив брови, она осматривала окна верхних этажей, не догадываясь посмотреть на маленькое окошко пристройки. Так, держа розу в руках, она постояла у окна, еще раз посмотрела на окна и скрылась. Ничего она интересного в этих окошках, кроме своих тучных соседок, чудака-англичанина и развешенного после стирки белья, обнаружить не могла.
На другое утро я опять повторил свою шутку. На этот раз я обернул стебель розы бумажкой, на которой было написано: «Vous etes belle».
К счастью, она догадалась эту бумажку развернуть, и мне было видно, как покраснели ее щеки, когда она читала мой неуклюжий комплимент. Она опять подошла к окошку и внимательно рассматривала окна моего дома. Но и на этот раз она не подняла глаз на мой чердак, где за выступом соседнего дома еле-еле можно было видеть мое окно. Мне некогда было в то время наблюдать за моей соседкой. Было воскресенье, по воскресеньям мы ездили с Аней в Абукир купаться. Туда бегал каждые полчаса маленький поезд с паровозом времен королевы Виктории.
Слева голубело море, с другой стороны тянулись пески, среди которых кое-где зеленели маленькие рощи пальм, теперь таких привычных и знакомых.
– Это вечная история, – сказал я, когда Аня вспомнила, глядя на пальмы, о своих вологодских елках, – это вечная тема: пальма и сосна. Может быть, одна из причин, почему северные варвары так охотно принимали христианство, была в том, что в Евангелии говорилось о пальмах. Если бы в этой книге говорилось о липах и березах, в ней не было бы того романтизма, который побеждал наивных германцев и славян. Помните, как нам нравились пейзажи в Церковной Истории. Правда, они напоминали нам о рае?
– У нас в гимназии были развешены такие картинки в красках по коридорам. Совсем, как арабские деревушки.
– Вот видите, – обрадовался я, – ведь правда, эти картинки казались вам чудесными пейзажами? А теперь, когда вы видите эти грязные деревушки и пыльные пальмы, вам захотелось елочек.
– Да, эти пальмы что-то больно напоминают наши вокзальные, знаете, в буфетах.
– Да, да, с окурками, я помню.
– Все мы мечтатели, – сказал я.
– А я не умею мечтать, – засмеялась Аня.
– Умеете, – махнул я на нее рукой, – еще как умеете. Без этого нам не прожить. Все мы мечтаем о чем-нибудь. Кто о любви, кто о смерти.
– Вот уж не желаю мечтать о смерти! Смерть – потом!
В самом деле, зачем ей было мечтать о смерти, когда в жизни ее ждало много всяких неизведанных вещей. Смерть будет потом. И было странно думать, что настанет время, когда эти прелестные полные женские руки сделаются пищей могильных червей, что она увянет, что на ее лице появятся морщины и выпадут один за другим ее белые ровные зубы.
– Не умирайте, – сказал я. – Правда, глупо умирать? Живешь, живешь, а потом хлоп, и все конечно. Ужасная бессмыслица.
– О, да, – заторопилась она, – ужасная бессмыслица. Я хочу жить. Долго, долго. Я не хочу умирать.
– Если бы не было смерти, не было бы и желания жить. Понимаете, не с чем было бы сравнить жизнь. Когда на улице везут гроб, жизнь кажется особенно ценной. Не хотел бы я быть гробовщиком.
– Страшно. Или еще, когда кадят над покойником. Кадило звякает. Поют… как это…
– Надгробное рыдание?
– Да, да. И что-то такое про прах. Я боюсь покойников. А пахнет нехорошо.
Но все в этом мире было бренно и непрочно, все ускользало и уплывало, и нечем было удержать время, замедлить его лет к смерти, к уничтожению. Когда-нибудь умрет и земля, и солнце повиснет над нею огромным розовым цветком. Тогда ничего не останется ни от меня, ни от этих пальм, ни от Ани. И мне казалось, что я слышу, как летит время, уносится в небытие. Мне казалось, что единственной защитой для меня осталась вот эта веселая и румяная барышня, которую я случайно встретил в русской столовке.
Мерно постукивали колеса поезда – любимая музыка влюбленных и мечтателей. Я заглядывал в синие и влажные глаза, и Аня смущенно отворачивала голову. Она смотрела на пролетавшие мимо пустынные пески. Как песок между пальцами ускользало время.
На Абукирском берегу стояла блаженная тишина. Справа горячими волнами поднимались нагретые солнцем песчаные холмы, поросшие скудной травой. Они закрывали маленький поселок с красной сельской мечетью и старым кладбищем, где среди колючих кактусов бегали юркие ящерицы. Было приятно, что холмы закрывали и безобразные ангары авиационного парка. Там целый день копошились маленькие зеленые солдаты, розовые, чисто выбритые, смешливые, вкусно пахнущие английским табаком.
Море было прекрасно, как божественная олеография. Такие берега были, должно быть, в поэмах Гомера – пустынные, с выброшенными мертвыми рыбками, с белыми парусами галер на горизонте. На холмах бродили пастухи – старые и молчаливые арабы в белых бурнусах с библейскими посохами в руках. Козы, прижимаясь друг к дружке, щипали траву, и от них пахло козьим сыром Илиады. Эти козы напоминали о гомеровских временах, блаженных и далеких, когда здесь стояли маленькие греческие городки, зеленели виноградные лозы, шумели над белыми домиками классические оливковые рощи. Сюда приплывали счастливые любовники, но даже прекрасно заплаканные глаза Елены не тронули суровых городских старцев.
Мы брали с собой огромный тетин зонтик, от которого на песке лежала голубоватая тень, когда мы его раскрывали, чтобы под этой импровизированной защитой Аня могла раздеться и натянуть купальный костюм. Размахивая руками, она бежала в море. Тогда переодевался и я, и меня волновало, что на песке лежит Анино белье и чулки, стыдливо прикрытые белым платьем.
Около старых турецких фортов мечтали о славе и вспоминали громы сражений, накаленные солнцем старинные армстронговские пушки. Разложенные на песке сети пахли арбузом. Солнце медленно склонялось к западу, к далекому горизонту, где маячили паруса рыбачьих шхун – там занимались рыбной ловлей отважные итальянские рыбаки из Калабрии…
Дома я бывал редко. Но как-то утром я опять увидел мою соседку. К моему удивлению, на ней было теперь нарядное платье, розовое в белых цветах. В нем она напоминала пестрое олеандровое деревце. На ее шее я увидел кокетливое ожерелье из красных бус. Я не верил своим глазам. «Собирается в город», – подумал я. Она стояла у окна и, держа в руках маленькое зеркало, поправляла прическу. Она улыбалась сама себе и задорно откидывала хорошенькую головку, чтобы лучше видеть себя в зеркале.
Я думал, что я увижу, как она выйдет из дому. Но как будто никуда она не собиралась, и я еще один раз мельком видел ее в окне.
В этот день ко мне должна была придти Аня.
– Боже мой, в какой трущобе вы живете, – сказала Аня, раскрасневшись от высокой лестницы, по которой нужно было взбираться в мое неказистое жилище.
– Да, нужно будет переменить квартиру, – согласился я, чуть ли не впервые рассматривая стены, покрытые выцветшими обоями.
– Мне неудобно здесь принимать таких нарядных дам, как вы, – смеялся я.
Она взглянула на меня печально, как будто удивляясь, что я могу смеяться в такую минуту, как будто предчувствуя, ожидая, что сейчас случится что-то большое и непоправимое.
Она подняла прекрасные загорелые руки, чтобы снять широкую шляпу.
– Я снимаю шляпу, мне жарко.
Мы говорили о жаре, как будто не было других, более интересных тем для разговоров.
От жары у меня самого пересохло в горле. От Ани пахло солнцем, духами и здоровым женским потом. Я обнял и поцеловал ее шею. Аня отворачивала голову, и я заметил, как высоко поднимается ее грудь. Под этим белым платьем начиналась буря, может быть, первая буря в ее жизни.
Она встала, но так мне было удобнее обнимать ее, и я крепче прижал лицо к ее пахучему платью.
Аня закрыла глаза. Губы ее скривились так, как будто бы она собиралась заплакать. Она улыбалась сквозь слезы. Так улыбаются перед смертью героини греческих трагедий.
– Аня! Аня!.. – шептал я, – милая Аня…
– Сергей, не надо… я сейчас уйду…
Тихие райские пальмы веяли над нашими головами. Веяли черные крылья рока. У меня кружилась голова. Не выпуская из рук ее теплое и нежное тело, я прикрыл ставни.
Через несколько дней я переехал на другую квартиру, поближе к морю. Но один раз я еще видел свою соседку. Я проходил по нашей улице и встретил ее у дверей ее дома. Очевидно, она возвращалась с базара, потому что в руках у нее была клеенчатая сумка, в каких женщины носят провизию. Она поднялась на ступеньки крыльца. На меня она даже не взглянула – для нее я был случайный прохожий, – но я прекрасно видел, что прежде чем открыть дверь, она обернулась и, остановившись на минуту, внимательно и печально посмотрела на противоположный дом, окинула взглядом окошки верхних этажей и потом вошла в дом.
Когда я проходил по улице, в одном из окон заплакал ребенок, страстно и бесконечно, точно он уже знал, что жизнь страшна и непонятна.