— Она дома? — приподнял голову Михаил.
— Где же ей быть? Доярка. Вечно там, на поскотье. Встречается — кланяется. Уж не тебя ли ждет? Дурочка, не догадывается, что не чета тебе. Не возьмем же в дом клеветницу.
— Зачем ты ее так, батя?
— А как же? — удивился отец. — Кто доказал тогда на нас? Забыл разве? Или напомнить?
Михаил сжал губы.
Нет, он не забыл о Юльке. Разве забудешь первую любовь? Виделась Юлька даже во сне, тоненькая белокурая сиротка с хорошей белозубой улыбкой. Да, она первой подняла руку на комсомольском собрании за его исключение из комсомола. С тех пор пути их разошлись. Но отец путает: она ни на кого не доказывала. В Лемехове и кроме нее догадывались о барышничестве Комельковых. Правда, отец ни разу самолично не ездил за мукой в хлебный ларек, куда устроил желторотого сынка. Михаил сам по вечерам заезжал на родительское подворье, сам вытаскивал из глубокой телеги, вот такой же, как и эта, тугие мешки. Зато батя знал, что нужно делать с этой мучкой. После каждого такого заезда он обласкивал покладистого юнца, не забывал дарить ему подарки. Жизнь та казалась Михаилу и легкой и денежной. Еще бы: у него появились и брючки-дудочки, и рубашка канареечного цвета, и остроносые туфли, не говоря уже о прическе на косой пробор.
Разве не красиво? Но Юльке не нравилась эта красивость. Она требовала, чтобы Михаил оглянулся на себя да выверил, так ли живет. Но он же отвечал ей словами отца:
— Каждый живет, как умеет.
— Вот попадешься, так поймешь, какая эта жизнь…
И он попался. В момент, когда тайком проезжал с глубокой телегой к дому, нагрянула милиция. Составили акт. Потом и состоялось комсомольское собрание. А после собрания — суд. Отцу удалось уйти от ответственности — всю вину Михаил взял, так сказать, по-рыцарски, на себя.
Помнил парень: Юлька шла за ним после суда с заплаканными глазами. Она что-то говорила, но он, обозленный, и слушать не хотел. Потом она присылала несколько писем. Михаил не отвечал. Все еще злился. Много позже он понял, что Юлька ни при чем. Конечно, могла бы и не голосовать, но не в этом дело.
Он посмотрел на отца. Сказал жестко:
— Ее ты не трожь, батя!
Отец обидчиво покачал головой.
— Я, сынок, никого в жизни еще не трогал попусту. Спроси любого в Лемехове, хоть пальцем стукнул ли кого…
«Пальцем? — подхватил Михаил. — Да нет, конечно, ты смирный и тихий. Кулаки в ход не пускаешь. У тебя и голос все тот же воркующий, голубиный…»
Сейчас, после трех лет тюрьмы, Михаил мог признаться себе, что хотя он и любил отца, но как-то слепо и, по-видимому, только за эту смиренность. Ведь и он никогда не получал от него легкого щелчка. Разве мыслимо, отец жалел его, единственного продолжателя своей фамилии, боялся, как бы он не надсадился на деревенской работе.
Михаил вздохнул.
— Волнуешься? — спросил отец и, не дожидаясь ответа, заворковал: — Ничего, пройдет. Теперь будешь хозяиновать в доме. Все для тебя, заслужил…
— Перестань, батя.
Михаил ловил себя на том, что чем участливее были отцовские слова, тем ощутимее поднималось в нем что-то похожее на протест. Хоть бы скорее деревня. Может, там все встанет на свое место. И он опять глядел на дорогу, на мелькавшие по сторонам деревца. Колеса постукивали о жесткую, запекшуюся от жары колею.
Но вот за поворотом в последний раз блеснула речушка. Ее загородил от дороги небольшой березовый перелесок, пронизанный дождем солнечных лучей. Михаил встрепенулся. Да ведь это Иконниково! В детстве не раз он ходил сюда за земляникой. За перелеском будет лемеховское поле, а за полем и она, деревня.
Он почувствовал, как защемило сердце. Когда телега проскочила через березняк и вымахнула на открытое гречишное поле, Михаил приподнялся и стал глядеть в сторону деревни. Она стояла в низинке. Пока виден был только один край Лемехова с поднявшимся в небо колодезным журавлем, с антеннами; вон, за первыми радиомачтами, и родной дом, обшитый тесом, с голубыми наличниками. У Михаила затрепетала жилка на виске.
— Обрадовался? — над самым ухом пророкотал отец и легонько толкнул в бок: — Просим милости к родительскому очагу.
Он широко улыбнулся, обнажив неполный ряд до желтизны прокуренных зубов.
— Опять заживем, сынок!
Тотчас же, словно от укола, Михаил обернулся.
— Это как «опять»?
— А как лучше… Я же говорил — обмозгуем дома… Чай, к Митьке на поклон не пойдешь.
— К какому?
— Ну, к теперешнему бригадиру, что помогал Юльке тогда.
— Постой, неужели он бригадир?..
— Втерся! Да шут с ним. Сами с усами…
— Ладно, — откликнулся он и, отвернувшись, на мгновенье задумался: почему отец всю дорогу только и обещает одни приятности, а заботу на свои плечи хочет взять? Очень крепки они, что ли?
Взгляд его в это время привлекли два колоска, невесть как появившиеся на обочине. Маленький колосок жался к большому, с длинными иголками. Вдвоем они, казалось, стояли прочно. Но телега наехала на них, и они свалились.
«Не устояли», — отметил сын разочарованно.
И тут он вновь повернулся к отцу. Невольно обратил внимание на его усы, которые топорщились, как остья у повергнутых колосьев. Это сравнение больно кольнуло сердце Михаила. Ему хотелось сказать отцу, что не зря ли он много обещает, ведь тоже несилен, хоть и с усами…
Но он промолчал и в мыслях обратился к себе: чего же ждать, как жить дальше? По-прежнему смотреть на жизнь папашиными глазами? Хитрить? Но с ней хитрить плохо — за это она наказывает. И больно, черт возьми!
Он опять обозлился. Теперь уже на себя. Сколько потеряно времени! А во имя чего? Чтобы «там» дурость из башки выбили? Своего-то ума и на это не хватило! А ребята вон как за три-то года шагнули. Даже рыжий Митька Храбров и тот — уже бригадир. Почетный человек! А Сергей Мухин, слышно, в агрономы вышел. И Юлька, конечно, не та.
— А-а, дела… — вздохнул Михаил.
— Не тоскуй, вот и деревня, — не поняв, сказал отец.
Телега уже громыхала по деревянному настилу, перекинутому через низинку у въезда в деревню.
Михаил разогнул спину, выпрямился. Своя, родная! Вон и знакомые люди. Не встречать ли вышли? От этой мысли теплая волна подкатила к сердцу.
Но другой вопрос: встречать, а кого? — сразу пригвоздил его к телеге. Он почувствовал, как побледнел. И хотя колхозники кивали ему, здоровались, но в глазах их виделась настороженность.
Нет, он не думал, что так трудно будет въезжать в свою деревню.
Остановив у крыльца гнедого, отец прошипел:
— Видал, и на тебя недобро посматривают.
— Ну и пусть! — буркнул Михаил.
Он слез с телеги, отряхнулся и, взяв чемодан, без оглядки зашагал к крыльцу. Почти следом вошел в дом и отец.
— Располагайся, Миша. Сейчас я все принесу. С дорожки, с приездом надо… — приговаривал он, искоса поглядывая на задумавшегося сына.
…Через полчаса на столе шумел самовар.
Отец и сын сидели по разным сторонам стола, лицом к лицу. Среди закусок были и сыновнины: банка камбалы, кучка копченой воблы, пачка печенья. Но отец как бы не замечал это. После каждой стопки ближе пододвигал к сыну сковородку с яичницей-глазуньей. И просил:
— Не береги. Ешь досыта.
— А мое что не пробуешь? — спрашивал захмелевший сын.
— Твое? — Иван Семенович снисходительно усмехался. — Уж больно бедно оно, «твое».
— Что? — рассердился Михаил. — Это ж трудовое, вот этими руками… слышишь?
— Не обижайся, Миша. Подожди, заживем… — как бы продолжая начатый разговор в дороге, многозначительно подмигнул он. — Давай-ка потолкуем, а?
— Ну?
— Так вот, туда, в колхоз, не советую. Ты жених, оперяться надо. А разве там дадут тебе доходную работешку? Держи карман шире! Подмоченный, мол… Сообразил, а? — Комельков так сощурился, что пухлые веки совсем закрыли глаза. Только по вздрагивающему подбородку Михаил понял, что батя смеется.
— Ты все пугаешь меня, батя.
— На ум наставляю, дурачок, — упрекнул его отец. И снова: — Да ты ешь, говорю, закусывай.
И вдруг, как бы спохватившись, быстро вскочил и, прихрамывая, пошел в сени. Оттуда вернулся с дубовым бочоночком. Водрузив его на стол, он сказал:
— Прошлогоднее. Для тебя хранил… Пододвинь-ка стакан.
Он наклонил бочонок. Михаил залюбовался тягучей и прозрачной струей, от которой пахло густым липовым духом, какой бывает при полном цветении деревьев. Сквозь струю он видел сухую, с бурыми ногтями руку отца.
Наполнив до краев стакан, Иван Семенович провел шершавым пальцем сначала по краю бочонка, затем по ободку стакана, слизнул липкие мазки и приказал сыну:
— Пробуй! Пользительно…
Михаил послушно пригубил стакан. Сделав несколько глотков, обсосал тонкие губы.
— Что, сладок? Э-э, будешь дружить с батькой — не пропадешь. — И к уху: — А дельце тебе придумаю доброе. Но чур — впредь поумнее надобно быть… Пей же! Это липовый, твой любимый…