«Послушай, пожалуйста, – с закрытыми глазами говорит он дежурному. – Ты учти, будь добр. Я вчера работал, я на зарядку не пойду по приказанию командира батареи».
А кто командир батареи? Ах, да, он вспомнил: капитан… Гречик?..
«По приказанию капитана… – говорит он дежурному умоляющим голосом. – Честное слово!»
«Подъем! – кричит дежурный, как глухой. – Подымайсь! Орудие маскировать! Быстро!»
«По приказанию капитана Гречика!» – кричит Ерошин.
«Ничего не знаю! Подъем! А кто такой Гречик?»
Действительно, кто такой Гречик? Да и зачем это знать? Какое ему дело! Зачем ему знать? Он знает, что говорил дежурный… Он говорил: ты трус, Ерошин. И хотелось ему тогда плакать от обиды, от стыда, от бессилия.
«Что это? Я думаю, – значит, я не убит. Но ничего вокруг нет… Нет, я не убит. Только бы вдохнуть воздух, глаза открыть…»
Он разомкнул глаза, и в эту секунду черная грохочущая стена накрыла его, и он не успел понять, что случилось с ним.
Когда через двадцать минут после бомбежки Борис вместе со Скляром и сержантом Березкиным вбежал во двор, развороченный бомбами, усыпанный самолетными гильзами, на том месте, где лежал лейтенант Ерошин, ничего не было.
То, что оставалось от Ерошина на этой земле, был почему-то уцелевший в своей первозданной чистоте новенький лейтенантский погон и найденная на огороде полевая сумка, которую принес и опознал сержант Березкин.
Почти не пригибаясь, вытянувшись цепочкой и обходя воронки, шли по деревне двенадцать человек. Многие из них шли в плотной немоте, не слыша ничего, кроме стрекочущего, как кузнечики, звона в ушах. Их осталось двенадцать артиллеристов, без орудий, без лошадей. Лишь две панорамы – одну разбитую, другую целую – нес в вещмешке совершенно оглохший наводчик Вороной.
Деревня горела. Черный дым полз над плетнями, искры и траурный пепел сыпались на шинели, жгуче-острым дыханием пылающей печи дышало в лицо. Но никто, видно, не чувствовал этого, не защищал волос, не прикрывал глаза от жара, – все равнодушно и вспоминающе смотрели в землю. Словно какой-то козырек висел над бровями. После неестественного напряжения темный козырек этот мешал смотреть в небо, и все видели только землю. И хотя пылали вокруг окраины и оранжевые метели огня, дыма и искр бушевали за плетнями, никто не смотрел по сторонам. Смешанный треск очередей, визг пуль в переулках, звенящая россыпь мин впереди – все это после получасовой бомбежки казалось игрушечным, неопасным.
Борис шел, нервно засунув в карманы руки, не оглядывался, не подтягивал отстающих людей, – команды им были не нужны. Свой голос и голоса людей раздражали его. Было ясно: батальон сжат, как в игольном ушке, и все, что могло произойти два часа назад, ночью, на рассвете, не произошло. Но все же в его сознании билась, как загнанная, надежда: «А может быть… а может быть…»
На окраине деревни, густо затянутой дымом, кто-то закричал слева от дороги:
– Куда? Куда к немцу прешь? Не видишь?
И в дыму этом запорхали вспышки, залился в лихорадочной дрожи станковый пулемет, – двое солдат лежали в придорожной канаве за «максимом».
– Мне командира батальона, – сказал Борис, удивляясь странному спокойствию своего голоса.
– На высотке! Влево по траншее!
Вся эта высотка, сплошь опоясанная недавно аккуратными немецкими траншеями, сейчас была разворочена воронками, разрыта черными ямами, ходы завалены землей вперемешку с торчащими ребрами досок; валялись на брустверах окровавленные клочки шинелей, стреляные гильзы, немецкие коробки от противогазов, расщепленные ложи винтовок, – в эти места были прямые попадания. И было все-таки непонятно, почему на высотке казалось пусто и почему встретили здесь лишь три пулемета и человек десять автоматчиков возле самого входа в блиндаж. Когда Борис вошел, Орлов, в расстегнутом кителе, с худым серым лицом, – оно словно подрезалось, и куда девалась припухлость на щеке, – кричал на остроносого, изможденного пехотного лейтенанта с автоматом в опущенной руке.
– Я тебе людей не рожу! Понял? Пришел, хреновину порешь с умным видом, а я будто не знаю! Каждого офицера, кто пискнет об отходе, расстреляю к ядреной Фене! Куда отход? Куда? Дай тебе волю, до Сибири бы драпал! Не терпит кишка, уйди в дальний окоп, чтоб солдаты не видели, и застрелись. Но молча. Молча! Вот тебе совет. Двигай во взвод!
Невесомо, робко ступая, лейтенант вышел. Орлов повернулся, сумрачный, злой, и тотчас в красноватых от бессонницы глазах его бешено толкнулась радость. Он шагнул к Борису:
– Ты? Дьявол! Где орудия? Привел?
– Где связь с дивизией? – ответил Борис, устало оглядывая просторный немецкий блиндаж, в дальних углах которого жались к аппаратам двое телефонистов; худенький ротный радист и офицер-корректировщик, взволнованно-красный от напряжения, подчищали наждаком, соединяли тоненькие проводники разобранной рации.
– Орудия где? – повторил грозно Орлов, скользя неверящими глазами по лицу Бориса, и, вдруг поняв, спросил дважды: – Накрылись? Накрылись?
Борис сел на край железной кровати, бросил фуражку на потертое зеленое одеяло, усмехнулся:
– В донесении можешь передать: орудия разбиты. Одно при бомбежке, другое – танками. Запишешь на счет батальона – шесть бронетранспортеров, два танка. У меня от двадцати пяти человек осталось двенадцать. Со мной. Ерошин убит. Это все. Прибыл в твое распоряжение. Могу командовать ротой, взводом, отделением. Посоветуешь стреляться – не застрелюсь. Кстати, злостью своей последнюю надежду из людей вытряхиваешь!
Борис сказал это очень жестко, и под его взглядом Орлов, как бы остывая, опустил глаза, но сейчас же поднял их – потолок затрясся от частых разрывов, посыпалась земля, – крикнул властно в дверь блиндажа:
– Что там?
– Танки бьют, – ответил кто-то из траншеи. И голос этот заглушило разрывом.
– Кажется, сейчас будет завершение. – Орлов застегнул китель, резко затянул ремень, вынул пистолет, щелкнул предохранителем и, засовывая его не в кобуру, а в карман галифе, сел на кровать возле Бориса, спросил с горячностью: – Надежду вышибаю, говоришь? Я вышибаю? Правильно, Ермаков. Я вытряхнул из батальона надежду сорока ракетами. Я их выпустил в белый свет, как в копейку. Где огонь? Где поддержка огнем? В ротах осталось по пятьдесят-сорок человек. Мы стянули на себя кучу немцев, мотопехоту, танки, авиацию. Надо быть остолопом, чтобы не понимать: время, время для наступления дивизии. Мы торчим в колечке шестнадцать часов. Где дивизия? С пшенкой ее съели?
– Не знаю, – ответил Борис и, опираясь о спинку кровати, встал, покосился на молчаливых связистов. – Выход один: ждать. И связь, связь… Мы не знаем, что там с дивизией. Поэтому – ждать. Мы делаем то, что и надо делать, – оттягиваем на себя силы. Иначе зачем мы здесь?
Орлов рассмеялся.
– Я шестнадцать часов говорю об этом солдатам. Говорю и… уже не верю себе! Еще час – и от батальона не остается ни человека! Полсуток думают: начинать наступление или не начинать? Утром я поймал по рации полк. На три секунды поймал! Ни дьявола не принимала эта фукалка – леса мешают, и вдруг поймал. Два слова поймал: «Держаться, держаться!» Но сколько прошло времени! Там знают, сколько может продержаться один-единственный батальон?
– Что предлагаешь? – спросил Борис.
– Сохранить оставшихся людей. – Орлов шагнул к двери землянки, плотнее прихлопнул ее. – Ясно?
– Ну? Конкретно? Как?
– Немедленно снять людей. Сконцентрировать на восточной окраине. И прорываться сквозь окружение к Днепру.
И хотя Борис снова почувствовал за этими словами правоту Орлова, все же непотухающая искорка надежды заставила его сказать:
– Положили здесь людей только для того, чтобы уйти назад? Так просто, Орлов? Бессмысленно! Надо ждать. И держаться.
Возле блиндажа возник шум голосов, топот ног, и басок крикнул возбужденно: «Не тронь его, ребята! Стой, стой, говорю!» Дверь блиндажа рывком распахнулась, и несколько рук со всей силой впихнули высокого, в кровь избитого человека в тугом шерстяном шлеме, в немецкой, порванной у кармана шинели, без погон. Следом ввалился Жорка Витьковский, белокурые волосы растрепаны, нос страшно, неузнаваемо припух, под ним засохшая струйка крови; рядом с Жоркой – знакомый Борису полковой разведчик, широколицый, мрачно молчаливый, весь взмокший; расстегнутая кобура парабеллума отвисала на левом боку. Жорка вышел вперед, шмыгнул носом, проведя под ним пальцами, и, подтолкнув человека не к Орлову, а к Борису, доложил:
– Вот этот с пулеметом на церковке сидел. Наш оказался.
– Как наш? – не понял Борис. – Чей наш?
– Ну… русский, что ли, шкура… Или как он там… Проститутка, в общем, – подбирая слова, объяснил Жорка, улыбаясь хмуро, и все трогал пальцами под носом. – Цельный час выкуривали его. Гранаты в нас кидал эти немецкие, а матерился, бродяга, по-русски, когда брали его… в шесть этажей…