Варвара чувствовала себя ошеломленной и притихшей перед неизбежностью того, что уже давно случилось в действительности, но лишь должно еще было случиться в ее воспоминаниях.
…Под окном послышался сигнал автомобиля. Капитан Сербин подошел к Саше. Дворник — он и теперь работает в их доме, больной, преждевременно состарившийся, потому и не на войне, — дворник отлепился от косяка двери и вытянулся, как перед начальством, перед человеком в штатском, который никак не мог закрыть туго набитый чемодан.
— Вам придется пойти с нами, — обратился к Саше капитан Сербин, и темное лицо его окаменело, а впадины под глазами, казалось, заполнились какой-то черной жидкостью.
Саша, не глядя на него, протянул к ней руки над кроваткой Гали. Варвара, холодея от страха разлуки, бросила свои руки навстречу его большим, надежным рукам, которые теперь словно просили у нее поддержки. Узкий халат разошелся на груди, открывая ночную сорочку; она обошла кроватку девочки и поцеловала Сашу в глаза. Возможно, она заплакала бы, но человек в штатском сказал недовольным голосом:
— Ну что вы, гражданка…
Сказал так, словно ее Саша должен был выйти в соседний киоск за папиросами.
Саша коротким пожатием стиснул ее плечи и опустил руки. Она увидела, как капитан Сербин, проходя мимо стола, накрыл газетою фотоаппарат. Машина на улице снова засигналила.
— Что это было… тогда? — скорее у самой себя, чем у майора, спросила Варвара и удивилась, услышав его голос:
— Не знаю… Никто не знает.
Ей казалось, что она ничего не сказала вслух, как же он мог угадать тот главный вопрос, который не давал ей покоя долгие годы? Может, он ждал этого вопроса, может, этот вопрос преследует его, — не ее, Варварин, а большой вопрос всех, на который придется когда-нибудь давать ответ? «Не знаю…» Может, он боится не столько вопроса, сколько ответа?
«Никто не знает»… Тебе спокойней не знать или притворяться, что не знаешь, — думала Варвара. — Но ты знаешь, не можешь не знать. Еще никому ничего не известно, а преступник уже знает о своем преступлении, знает, когда оно еще не совершено… Знает раньше, чем жертва. Вот поэтому ты и боишься моего вопроса, а я не боюсь спрашивать, не боюсь и ответа, каким бы жестоким он ни был. Легче всего сказать «не знаю» и успокоиться. Но нельзя жить с мертвым сердцем, как ты. Не спрашивать — это значило бы закрыть все пути, остановиться, отречься от жизни, а мы не хотим отрекаться… Вопреки твоей жестокости».
Варвара посмотрела на Сербина: в сером сумраке блиндажика лицо его, окаменевшее и неподвижное, показалось ей неживым: восковая бледность ползла по лицу Сербина, распространяясь от запавших висков по лбу. Сербин глядел в стену блиндажика прямо перед собою и ничего не видел, взгляд его был пустой и мертвый.
«Вина моя слишком тяжела, — думал в это время Сербин, — слишком тяжела моя вина перед этой женщиной и ее мужем… Что же произошло, как могла эта вина лечь на мою совесть? Ведь я не хотел быть несправедливым, до определенной минуты я был уверен, что закон борьбы требует от меня тех поступков, которые я совершал… Я должен был быть карающим мечом революции для врагов, как же случилось, что настоящих врагов расплата миновала, вместо этого падая на головы друзей? Она не знает, эта женщина, что мы учились с ее мужем в одном институте, только он шел на два курса впереди. Он также мог меня не помнить, хотя, возможно, сам подписывал мою комсомольскую характеристику, когда меня посылали работать туда, где мы позже встретились… Кажется, он узнал, вспомнил меня потом. Ни ему, ни мне не стало от этого легче. В институте он был примером для нас, младших, он и теперь остается примером для меня: до конца не дрогнул… И то, что он сказал мне, кем я стал, также шло от его непоколебимой верности тому делу, которое я защищал, как мне казалось. В действительности же он защищал его от меня до последней минуты всей своей верностью и чистотой. То, что он тогда сказал, так и останется на мне навсегда… Хорошо, пусть я стал таким не по собственной воле, а по принуждению, разве это снимает с меня вину? Разве я не виноват в том, что разрешил себя принудить? Не было выхода? У него ведь был, он не испугался его, а я закрыл тот выход перед собой, и ничто теперь не может спасти меня от собственного суда, даже то, что я добровольно пошел на фронт…»
Нельзя было вырваться из круга этих мыслей. За одним вопросом возникал другой, еще более страшный, круг только расширялся, разорвать его Сербин не мог.
— А чего мы, собственно, еще сидим тут? — послышался вдруг самоуверенный голос лейтенанта Кукуречного из угла блиндажа. — Обстрел-то давно кончился, а хозяин мне приказывал, чтоб я не задерживался!
Тишина наполняла небо и землю. Ворковал голубь в нише. Сержант Грицай негромко покрикивал в трубку: «Я Подснежник! Я Подснежник!» Толкаясь и наступая всем на ноги, лейтенант Кукуречный полез к выходу. Он оперся костлявой рукой о Варварино плечо. Резким движением она освободилась от этого прикосновения, расправила одеревенелые ноги и поднялась. Уже выбравшись на поверхность, Варвара оглянулась и сказала майору Сербину:
— Прощайте.
Майор не поднял головы и не отозвался. Прошло немало времени, прежде чем он выпрямился, вылез из блиндажика и, не маскируясь, ступая во весь рост между искалеченной кукурузой, зашагал к лесу.
11
От блиндажа телефонистов до траншеи НП, где у стереотрубы сидел полковник Лажечников, было не более двухсот пятидесяти метров. Это расстояние можно было бы пройти за пять минут, но хотя обстрел прекратился, а вернее, потому, что обстрел прекратился и можно было малейшей неосторожностью снова вызвать его, Кукуречный лег на землю и пополз по узким зигзагообразным проходам между стеблями сухой кукурузы, где ползали все, кому приходилось днем пробираться на полковой НП.
Варвара ползла за Кукуречным, не замечая ни расстояния, ни времени: теперь ей было совершенно безразлично, сколько будет еще продолжаться ее дорога к неизвестному полковнику, от которого зависело порученное ей фотографирование танка. Сухо шелестели и качались кукурузные стебли, земля была горячая, словно раскаленная тем огнем, что так недавно еще падал на нее. Варвара уже не обращала внимания ни на лейтенанта, который, как уж, то сокращаясь, то удлиняясь, раздвигал плечами кукурузные стебли впереди, ни на серую землю, пересохшую, потрескавшуюся, переплетенную отмершими корешками, ни на свежие воронки, на дне которых почва была черная и влажная.
Встреча с майором Сербиным словно убила в ней способность что-нибудь чувствовать и видеть, кроме прошлого. Оно снова и снова вставало перед ней во всей своей бессмысленности и откровенной жестокости, которой она в эти минуты, больше чем когда-либо, не находила ни объяснения, ни оправдания.
Сидя в блиндаже телефонистов, Варвара, казалось, готова была примириться с майором Сербиным, — это чувство было вызвано тем, что они находились теперь в одинаковом положении, и тем, что он показался ей таким же человеком, как и все люди здесь, на войне. Теперь, на кукурузном поле, ползя за Кукуречным, она думала уже совсем по-другому, в ней проснулась та враждебность, которую она всегда чувствовала к Сербину. Если ее личное глубокое горе было частью еще более глубокого общего горя, то и Сербин не мог не быть частью той беды, что изуродовала ее жизнь, и, не примиряясь ни на минуту с той бедой, она не могла ни примириться с Сербиным, ни оправдать его.
Сашу увезли. Дворник вышел последним, ссутулив плечи, как-то боком продвинувшись в двери, — то, что происходило, угнетало его. Варвара осталась одна над кроваткой Гали.
Электрическая лампа под большим бумажным абажуром — Варвара сама когда-то разрисовала его разноцветными полосами и зигзагами — ненужно горела над столом. Рассвет все отчетливее проявлял контуры деревьев и строений за окном. Дворник уже взял свою метлу и теперь устало шаркал ею по тротуару.
Слабое пятно света ложилось из-под абажура на газету и желтило, словно подсвечивало изнутри серую бумагу со строчками мелкой печати, большими заголовками, знакомыми портретами и фотографиями. Коричневый потертый ремешок фотоаппарата выползал из-под газеты и спиралью прочерчивался на фойе белой скатерти в больших синих цветах. Еще не зная, что ей делать и что она сделает, Варвара отошла от кроватки Гали, задернула занавеску на окне и начала быстро бросать в небольшой баульчик, в тот самый баульчик, с которым они с Сашей выезжали за город, Галины платьица, рубашки, лифчики и чулочки. Фотоаппарат она осторожно, но касаясь газеты, взяла со стола, тщательно закрыла футляр и положила между Галиными вещами.
Зачем она это делала? Зачем так поспешно укладывала эти детские одежки? Куда она собиралась? Где могла скрыться? Варвара ничего не знала, кроме двух слов: «Так надо». Это «так надо» и заставляло ее собирать свою девочку в дорогу.