вскипела Ганка.
— Не надо было с ворами связываться.
— Вы, тетка, не переживайте за свои деньги, — опять заговорил длинноносый. — Мудрецы те у нас на примете, попадутся не сегодня завтра.
И, видя, что Ганка уже не сопротивляется, он вместе с шофером принялся грузить столбы. В это время Тодос и Мартоха опять вышли во двор и стали возле хаты. Ганка уловила на их лицах злорадство. Хотела дубинкой, что в руках у нее была, запустить в них, но сдержалась. Пусть захлебнутся чужой бедой, пусть.
— Ты, Ганка, не тужи, — между тем успокаивал ее Балко, ставший добрее и покладистей после того, как все закончилось мирно, без крика. — Мы тебя к ответственности привлекать не будем.
Она отвернулась, чтобы не видеть, как бревна, потихоньку укладывают в машину.
— Конечно, — продолжал Балко, — тот, кто скупает краденое, тем самым помогает ворам, нарушителям законности, но у тебя есть смягчающие обстоятельства: ты ни о чем не знала.
— Я ж… в долг купила, — через силу выдавила из себя Ганка.
— Т-так… Поторопилась. Как бы это тебе помочь? Слушай, бабка! Есть место сторожа в сельмаге. На работу нужно приходить не днем, а ночью. И руки не устанут, и приработок будешь иметь, как-нибудь потихоньку и соберешь на хату. Днем — в поле, а ночью возле сельмага. Так как, пойдешь? Ты женщина сильная…
— Если б я мужчиной была.
— Мужчине, конечно, легче, но и ты… И что в том сельмаге стеречь? Нечего.
— Если б у меня два горба было или две пары рук и две пары ног…
— Да ведь какая работа! На одной трудодни зарабатываешь днем, а на другой — спишь себе целую ночь, а за это деньги плывут! Тебе добра желаю, а ты не понимаешь.
Тодос и Мартоха исчезли только тогда, когда газик, оседая на шины, двинулся. Но все-таки выглянули на улицу, провожая его взглядом.
Лавка, или, как говорили в Збараже, сельмаг, стоит возле школы. Это приземистая глиняная хата, в которой когда-то жил не такой уж и зажиточный, но и не бедный человек Герасим Джус; в ту компанию, когда всех раскулачивали, раскулачили и Джуса, а самого сослали в холодные края. Неизвестно, потеплело ли в тех краях холодных или нет, но он так и не вернулся. Не вернулся никто и из его многочисленной семьи.
В Джусовой хате сначала была изба-читальня — собирали неграмотных збаражан и читали им учительницы газеты и брошюры. Перед войной избу-читальню превратили в сельмаг; в войну сельмаг стоял пустой, с выбитыми стеклами, без дверей; после войны некоторое время тут держали кур, потом, понабивав железные решетки, вновь «учредили», как говорил Семен Балко, сельмаг. Джусова хата, построенная крепко и надежно, осталась почти такой, как и была, но потому что ее не мазали и не белили, стояла ободранная и хмурая, и что-то волчье было в ее облике.
За продавца в сельмаге был дед Глемездик. Может, дедом он и не был, но из-за того, что не любил стричься, ходил всегда заросший, лохматый, прозвали его дедом Глемездиком (такая у него была фамилия), а Данилой, по имени, никто и не звал. Сельмаг чаще стоял на замке, а если у кого-нибудь нужда какая была, бежал к Глемездику домой. Продавец возился с пчелами или в саду — большим знатоком этого дела был — и неохотно отрывался даже для разговора.
— Дед, — говорили, — а не продали бы вы нам немного мыла?
— Какого мыла? — супил брови Глемездик.
— Да хозяйственного, какого же еще.
— Хозяйственного нет, есть туалетное.
— Для чего ж мне туалетное! Разве им выстираешь? Только пахнет, а толку никакого.
— Ты мне государственное мыло не охаивай, — бурчал Глемездик.
— Я не хаю, только мне хозяйственное нужно.
— Нет его.
— А я видела, как Тодоська несла.
— То было вчера, ей еще хватило.
— А сегодня видела, как Танаська несла, аж три бруска.
— И Танаське хватило, это было утром.
— А мне?.. Я ж вам огород полола, иль забыли?
— Полола, говоришь?
— Окучивать приду, сама приду.
— Что ж, наведайся к вечеру, может, там завалялся еще один брусок.
— Да мне хотя бы три!
— Возьмешь туалетного.
— Да на что мне туалетное!
И все начиналось сначала, пока Глемездик не говорил:
— Ну, хорошо, наведайся к вечеру, может, там два бруска завалялось.
— Но ведь мне три нужно!
И так до тех пор, пока дед Глемездик, смилостивившись — и всем своим видом показывая, что он смилостивился, — обещал дать три бруска.
В сельмаге и вправду постоянно не было ни мыла, ни чего другого. А если завозили что-нибудь, то или за яйца куриные его отпускали, или же пайщикам.
Над Ганкой сначала смеялись, когда она сказала, что будет сторожем. А примак Соньки Твердоступихи, который метил на это место, такое плел:
— А может, она давно не женщина, а? Давно уже никого не имеет, так, может, стала курием, а?
Когда Ганка впервые пришла к Глемездику: мол, так и так, за сторожа буду, продавец даже взглянуть на нее не захотел, а только сплюнул и ногой растер. Покрутилась Ганка по лавке, идти уже хотела, как Глемездик наконец заговорил:
— Без ружжа на работу не приму!
— А для чего оно мне?
— Без ружжа сторож — не сторож.
Подумала Ганка — а ведь и правда, какой сторож без ружья? Вон к коровнику приставили Степана Роика, слепого на один глаз, а у него такой дробовик, что как стрельнет — уши закладывает. Связан тот дробовик веревочками, проволокой, что-то в нем бренчит, деревяшка расколота… Но разве так важно, какой он? Важно, прежде всего, что его носишь. А носит Степан Роик его так, чтобы все видели: не просто человек по улице идет, а с дробовиком.
Ни огнестрельного, ни холодного оружия в Ганкиной хате никогда и на развод не было, потому что не умели — не хотели — в их роду охотиться. Но тут такое дело, что нужно. Вспомнила, видела когда-то у Гордея Пилявца ружье в хате. Человек