Я был очень взволнован. Вскочил с постели. Крамов встал тоже. Потом он снова опустился на кровать.
— Ну, прекратим этот бессмысленный спор, — миролюбиво и даже виновато сказал он. — Пожалуй, ты прав. Человеческая жизнь — самый большой капитал на земле. В особенности жизнь советского человека.
Я удивленно посмотрел на него. Мне даже показалось, что эти слова произнес не Крамов — настолько проникновенно и, я бы сказал, задушевно прозвучали они. Трудно было представить себе, что все сказанное ранее и эти последние фразы произнесены одним и тем же человеком и с одинаковой убежденностью в голосе.
Крамов глядел прямо мне в лицо своими спокойными, редко мигающими васильковыми глазами.
— Жизнь многообразна, Андрей, — задумчиво и немного печально продолжал он. — Возьмем, к примеру, военный устав. Все в нем правильно и разумно. Но на войне приходится прибегать к далеко не уставным средствам. А ведь мы не в тылу страны, Андрей…
Он что-то говорил еще, но я почти не слушал его. Странное дело! Совсем недавно голос Николая Николаевича, его манера говорить, его аргументация — все это целиком подчиняло меня. А теперь его слова шли как-то мимо…
«Зачем он все это говорит? К чему?» — подумал я.
Сел у стола и стал перелистывать книгу, которую только что читал Крамов. Это была «Жизнь пчел» Метерлинка.
— А наша жизнь — это борьба, — продолжал Крамол развивать мысль, начало которой я прослушал, — и путь к достижению наших больших и очень гуманных целей не всегда может быть гуманным…
Он умолк и, опустив голову, задумался. Я молчал. И вдруг заметил, как Николай Николаевич одним уголком глаза, не поднимая головы, следит за мной.
И в то же мгновение со всей очевидностью, с предельной бесспорностью мне как бы открылся внутренний процесс ого мышления. Неторопливые, проникновенные его слова служат только средством скрыть от меня истинные его мысли.
— Не выходит у нас беседы! — резко сказал я, вставая.
Крамов тоже поспешно встал. Я пошел к двери.
— Ты куда? — растерянно и даже испуганно спросил Крамов.
— Пойду. Трещит голова, все равно не засну.
— Ты с ума сошел! — заслоняя дверь, воскликнул Крамов. — Восемь километров пешком отмахать? Погоди, утром отвезу.
— Не надо.
— Ладно, — угрюмо и даже грубовато буркнул Крамов. Удивительно быстро менялся его тон. — Хочешь идти — иди. Насчет выпивки не болтай. Ханжей и лицемеров достаточно и за Полярным кругом.
Он отошел от двери, пропуская меня.
В те дни в Заполярье наступила осень. Прозрачным стал воздух, и вершины далеких, не видимых ранее гор показались над горизонтом.
Пожелтела трава, скрывавшая не заметные летом болота, вода в озерах стала голубой. Кустарник и лишайники пестрым ковром одели лощины.
Полярный день кончился, и смена дня и ночи стала обычной. Часто шли дожди, но они не угнетали так, как в городах или в степи, потому что каждый новый дождь точно открывал новые краски в заполярной природе.
Я шел в предрассветной дымке по бесконечной кольцевой, огибающей гору дороге, шел к себе на участок.
Шел и думал:
«Неужели в нашей жизни и в самом деле существуют две правды? Одна — великая правда больших обобщений, больших, так сказать, чисел и исторических свершений, а другая — маленькая правда житейской практики, часто противоречащая первой… В свете большой правды мы строим туннель, чтобы люди не подвергались опасности обвалов, чтобы ценные грузы без задержки доходили до назначения, то есть в конечном итоге для блага, для счастья людей…
Но разве эта цель вдохновляет Крамова? И ей ли служит Светлана? Я предложил элементарную вещь, облегчающую жизнь нашим строителям. Разве мою мысль подхватили и помогли реализовать те, чьим первым долгом является забота о людях? Разве не встретил я равнодушия и даже сопротивления?.. Как же так? Как совместить эти две правды? Все было ясно для меня, когда я учился в институте, когда все шло «по расписанию» и когда я знал о жизни за стенами института только по газетам.
Но, может быть, газеты были неправы? Ведь в некоторых часто представлялось дело так: партия дает лозунг, всех людей охватывает энтузиазм, и все они единодушны в реализации этого лозунга… Встречаются, правда, и плохие люди, говорили нам, но их так мало и поведение их настолько не определяет всего происходящего, что их можно просто не принимать во внимание.
А здесь, в реальной жизни, все обстоит иначе…»
Я шел, все более распаляя себя, все более негодуя на людей, которые опрокидывали мое представление о жизни.
В воскресные дни, особенно по утрам, на нашем участке тихо. Первым человеком, которого я встретил, добравшись до участка, был Павел Харитонович Трифонов.
Он сидел у горы, на валуне, перед зеркальцем, приспособленным на выступе породы, и брился.
Я подошел и, не поздоровавшись, раздраженно сказал:
— Не будет у нас домов.
Трифонов продолжал бриться, натягивая языком щеку. Потом он осторожно провел по бритве щепоткой мха, снимая мыльную пену, и спокойно спросил:
— Почему?
И тут меня, как говорится, прорвало. Я выложил ему все, что думал об инструкторе обкома и о секретаре, о бюрократизме, который опутал всю нашу жизнь, и обо всем, о чем думал, идя от Крамова.
Не знаю, слушал меня Трифонов или нет. Он продолжал спокойно бриться, не отрываясь от зеркальца.
Окончив бритье, Трифонов тщательно протер мхом бритву, уложил ее в кожаный футляр, сполоснул кисточку водой из стоявшей тут же, на камне, жестяной кружки, встал, улыбнулся и сказал:
— Ну их к черту, бюрократов, товарищ Арефьев! Пойдем лучше погуляем. Смотри, день-то какой!.. Ты, кстати, где ночевал-то? В поселке?
Меньше всего я был настроен гулять. Я не выложил еще и половины всего, что кипело во мне. Но последний вопрос Трифонова смутил меня. Он сразу вернул меня к вчерашнему происшествию в «шайбе». Я настороженно посмотрел на Трифонова: уж не стало ли известно на участке о том, что со мной произошло? Может, кто-нибудь из наших рабочих все-таки был вчера в «шайбе»?
Но по лицу Павла Харитоновича ничего нельзя было определить. Он медленно поглаживал себя по щекам, проверяя, чисто ли побрился.
— В поселке ночевал, — буркнул я, — в комендантском общежитии.
— Так что же, погуляем? — снова спросил Трифонов. — Вот только имущество свое отнесу.
Взяв кружку, кисточку и зеркальце, он пошел в барак и через минуту появился снова.
Уверенно-спокойному тону и движениям Трифонова трудно было противостоять. Я пошел с ним.
Лес находился километрах в двух. Издали он был особенно красив. В центре его светились позолоченные осенью деревья. Они, точно языки пламени, вырывались из зеленого, еще не успевшего целиком пожелтеть лесного массива. А поляны были красные, точно огромные костры.
— О тебе тут беспокоились, — сказал, не глядя на меня, Трифонов. — Говорят, обещал в субботу вечером вернуться…
— Кто беспокоился? Одинцова? — вырвалось у меня.
— Почему только Одинцова? Люди спрашивали, Агафонов интересовался, Зайцев — парень этот, с западного. Да и другие спрашивали.
Я был уверен, что рабочим нашего участка нет, в сущности, никакого дела до меня, и словам Трифонова обрадовался.
Как было бы хорошо собрать сегодня людей и сказать, что я добился разрешения построить дома, что через два-три месяца мы сможем начать жить по-человечески!.. А вместо этого я должен сообщить, что все останется по-старому. При этом я не мог сказать, что в обкоме сидят бюрократы, а должен придумать какие-то объективные, правдиво звучащие объяснения тому, что домов не будет, то есть в конечном итоге повторить доводы секретаря обкома, которые считал такими несправедливыми…
И раздражение, досада — все те чувства, которые только что улеглись во мне, снова меня захватили. И я обрушил на Трифонова весь поток моих горьких размышлений.
Я говорил:
— Вот вы, Павел Харитонович, старый коммунист, рабочий, представитель руководящего класса. Как же вы и ваши товарищи допустили, чтобы бюрократизм и равнодушие пустили такие глубокие корни в нашей стране? Почему не остановили поток трескучих фраз, которыми разные аллилуйщики оглушали людей? Вот я читаю решения ЦК о сельском хозяйстве и вижу, как обманывали нас раньше газеты, романы, стихи, как оглушали нас процентами, гектарами, пудами, когда на деле обстояло иначе, хуже, во много раз хуже… Нам говорили, что забота о человеческом счастье — это закон социализма, а разве Крамов, тот же секретарь обкома, инструктор, наш Фалалеев, наконец, разве они заботятся о людях? Разве это цель их жизни? Но ведь они у власти, они руководят нами… Как же вы допустили все это?
Я уже не помню, что говорил еще. Я спешил, торопился высказать все, что накипело во мне. И наконец замолчал. Молчал и Трифонов. Мы огибали озеро, красное от лучей восходящего солнца: белые облака, похожие на островки, неподвижно отражались в нем.