– Ты понимаешь, – убедительно шептал он, – это для наших планов очень удобно…
Но Володя не успел досказать. Внезапно вскочил взводный, лицо его исказилось от усердия, он крикнул одурелым голосом:
– Встать! Смирно!
От дверей медлительными шажками среди тишины подвигался командир роты. Лицо его скрыто в тени большого козырька. Дежурный подскочил и продеревянил:
– Ваше благородие, за время моего дежурства никаких происшествий…
И – припадочным криком:
– …не случилось!
– Вольно! – пренебрежительно скомандовал офицер. – Сесть, продолжать заниматься.
Он подошел к нашему отделению. И тут я увидел, что это поручик Третьяков.
Я увидел одутловатое благообразие его лица, прищур левого глаза, пухлую грудь, выпяченную с оскорбительной прямизной. Я испытал тошноту ненависти и отвращения. Весь организм мой ответил на появление Третьякова отвратительным ощущением катастрофы. Это ощущение тотчас собралось в самых неуверенных точках – в горле, которое начало сохнуть, в пальцах, охваченных непобедимой дрожью.
Лицо поручика было замкнутым и недобрым – лицо начальства. Он приблизился, распространяя запах духов, кожи и меди.
«Но ведь мы знакомы, – убеждал я самого себя, – мы рядом, я и поручик, смотрели недавно игру Мишуреса в бильярдной, мы три дня назад встретились на балу, и он жал мне руку и улыбался. Мы люди одного круга».
– Иванов! – негромко сказал поручик.
Я поднялся и откозырнул.
– Иванов, что такое прямая линия?
Какой легкий вопрос! Вопрос – для меня, для человека, изучавшего геометрию. Штатский вопрос.
– Прямая линия, – говорю я и даже позволяю себе легкую игру гражданскими интонациями, – это кратчайшее расстояние между двумя точками.
– Ваше благородие! – кричит вдруг Третьяков. Я недоумевающе умолкаю. К кому это относится?
– Тебе, болван, тебе говорю! – кричит поручик, приближая ко мне напудренное лицо. – Ваше благородие съел! Дриженко, скажи.
– Прямая линия, ваше благородие, – ханжеским тоном говорит взводный, – это расстояние от глаза стрелка через прорезь прицела и вершину мушки к точке прицеливания, ваше благородие!
Я смотрю в удаляющуюся полную спину Третьякова. Он проходит в следующие комнаты, в другие литеры, оттуда доносятся: «Встать! Смирно»! – и деревянные бормотания дневальных: «…не случилось!», «…не случилось!»
Я не могу унять дрожи.
– Шулер, – шепчу я бессильно, – офицеришка, сутенер!
Я должен был ему сказать: «Вы забываетесь, поручик, вы, должно быть, получили воспитание на конюшне». Я изобретаю длинный воображаемый диалог, кончающийся тем, что поручик униженно извиняется и говорит: «В глубине души я понимаю, что прямая линия – это кратчайшее расстояние, но, знаете, дисциплина…»
– Иванов, – говорит взводный Дриженко и деловито оглядывает меня, – что ж ты, выходит, обгадил весь взвод? Эх, ты, штудэнт, хвост тебе в рот, как телеграфный столб! Будешь мне повторять два часа без перестачи «ваше благородие».
– Земляк, расстроился? – говорит Куриленко, подходя ко мне.
Он без фуражки, потому что занятия кончились. Стамати тоже здесь, он смотрит на меня с мрачным сочувствием.
– Большой, видать, стервец у нас ротный, хлопцы! – говорит Куриленко, поматывая головой с видом знатока. – Выдающая сука, окопался в тылу, сволочуга, и мало себе думает.
– А может, он с фронта? – говорит Стамати.
– А где твои глаза, вольнопер? – насмешливо говорит Куриленко. – Не видел, что ли, на нем кожаный темляк? Чтоб он был на фронте, у него был бы красный анненский темляк. Кадровая шкура! По замашкам видно. Сунулся бы он на позиции заговорить таким длинным языком – одного дня не прожил бы. Там разговор короткий, хлопцы, – пуля в затылок!
Мы молча слушаем. Колесник от трудных дум открыл рот. Куриленко расстегивает пояс и ложится на нары. Он хочет спать.
– Ты слышал? – многозначительно говорит Стамати. – Ты понял настроения ребят? Надо поговорить с ними. Может, нам удастся сколотить кружок…
Ну как мне поговорить с ними? Я никогда не жил среди такого множества людей. В одной нашей роте – три литеры: «А», «Б» и «В». В каждой триста человек. Обилие людей подавляет меня. Только ближних я различаю. Остальные сливаются в неясную сквернословящую перспективу. Здесь все сквернословят. Брань, которую я считал присущей языку только пьяных или преступников, здесь изрыгают через каждые два слова, и никто не обижается на эти страшные оскорбления.
Странности нового мира обступают меня. Здесь не знают столов, салфеток, мыла. Пятеро едят из одного, котла, обсасывают деревянную ложку и снова суют ее в котел; то, что я считал этнографией, картинкой из Элизе Реклю, здесь – жизнь. И я должен, как все, совать ложку в котелок и по ночам ловить на себе насекомых и давить их на ногтях со звуком, похожим на лопанье каштанов.
Здесь пьют кирпичный чай. Его отламывают каблуком, положивши на пол. Кипятку здесь придают огромное значение. На кипятке сделал карьеру Степиков. У него собственный чайник, и взводный посылает его поминутно за кипятком в лавчонку против казармы. Часовые выпускают Степикова, когда у него в руках чайник. Степиков ходит с чайником в театр, в гости.
Здесь выдают двадцать восемь копеек жалованья в месяц, тридцать два золотника крупы и полфунта сахару. Молдаване, сидя на полу, едят сахар с салом и изнемогают от блаженства. Взводный Дриженко подкрадывается сзади к самому грязному, самому робкому – молдаванину Луке и оглушительно кричит над ухом: «Мамалыжник, посылка на твое имя!» Но Лука не двигается с места. Он глух. Или он притворяется глухим? Взводный, разозлившись, что испытание не удалось, с размаху дает Луке по уху. Тот падает. Я вскакиваю. Но Стамати властным взглядом удерживает меня на месте. Как быстро Володька привык к этой обстановке! «Сережка, сдерживай себя, – шепчет он, – помни, для чего ты здесь!»
Поев, здесь испражняются, сразу по двадцать человек, над зловонными ямами, увязая в глине, рыгают, выпускают желудочные газы, раздирают до крови кожу, мочатся не скрываясь, где попало. Когда мы пришли на стрельбищное поле всем полком, в составе шести тысяч человек, – безобразно распухший, заболевший тыловой водянкой запасной полк, – я оглянулся и ахнул: несколько сот человек после команды «оправиться» отошли в сторону и, присев на корточки, опорожняли желудок. Рассветное солнце озаряло этот чудовищный луг, на котором взошли круглыми розовыми плодами сотни обнаженных ягодиц.
Я задыхаюсь, я теряю себя в дикости и одинаковости этого мира, – так было испокон веков. Я хочу разбить окаменелость этой среды своими знаниями, книжностью, пониманием причин. Не может быть, чтоб эти люди были только животными! Ведь здесь все эксплуатируемые, братья, обманутые, которым нужно открыть глаза. Я мучительно думаю, как это сделать. В этот момент я вдруг замечаю, что взводный раздает солдатам патриотические книжки: «Спасительная молитва воина, идущего на поле брани», «Утешение и наставление скорбящим о смерти на войне воинов». Солдаты читают их, внимательно шевеля губами, прячут за голенище – не разберу я для чего, из уважения ли к книге или чтоб потом раскурить.
В бессилии я бросаюсь на нары, пытаюсь заснуть. Но тут начинается храп – храпит взвод, храпит рота, храпят три литеры – «А», «Б» и «В» – тонко, на разные ноздри, с густотой, с клокотаньем жирных масс в носоглотке. Астматические, катаральные груди свистят и стонут, из отпавших челюстей текут слюни. И во сне люди не перестают раздирать кожу грязными ногтями. Я засыпаю только к утру, когда дневальный, проходя на носках, задувает вонючую лампу. Через два часа меня будит оглушительный барабан…
– Сережа, – сказал мне Стамати, – я уже наметил кой-кого. А ты?
– Я тоже, – соврал я.
На третий день мы пошли принимать присягу. Собралось несколько тысяч новобранцев, сведенных во взводы и отделения. Выстроились четырехугольником на огромном плацу. В середину вышли офицеры и духовные лица. Странно было видеть черные сюртуки раввина и пастора посреди золотых погон и голубых шинелей офицерства. Потом к ним присоединились ксендз в крылатке и священник в рясе. Священнослужители дружественно беседовали под удивленными взглядами нескольких тысяч солдат. Большинство представляло себе, что духовные лица разных религий должны быть в кровавой вражде между собой.
Небольшую речь произнес священник.
– Среди вас много крестьян, – сказал он, – война имеет огромное культурное значение для русского крестьянина. Многому полезному научит она его. Можно с уверенностью сказать, что война будет для крестьянства поучительнее всех выставок. А теперь, православные, повторите за мной слова присяги.
Он поднял правую руку с крестом и произнес:
– Обещаю и клянусь всемогущим богом перед святым его Евангелием в том, что хочу и должен его императорскому величеству…