Все медленно шли по дощатому настилу. Вдоль него тянулись загородки. В некоторых развалились на боку большущие матки, рыла их облепили мухи. Поросята отталкивали друг друга, визжали, яростно рылись в сосках, как в земле, сосали, чмокая.
— Каждый поросенок знает свой сосок, — крикнула Маша, стараясь пересилить визг, хрюканье и топот. — А чтобы не кусали друг друга, мы им передние зубки выламываем.
— Как это? — удивился Стебель, который никогда еще не был на фермах.
— Щипцами. А вон на ушах видишь дырочки? Тоже щипцами работали. По количеству дырочек мы узнаем, от какой матки поросенок.
— Вот живодеры! — Стебель покачал головой.
— Маша, она такая! — гоготнул Шурка. — Она и тебе уши продырявит, чтобы все девки знали, что ты ее.
В большинстве клеток поросята были уже без маток. Они носились, поддевая друг друга рыльцами, таращили поросячьи глаза с белыми ресницами. Ребятам было смешно смотреть на них. В нескольких клетках поросята спали кучками, друг на друге, — так им было теплее. Иные через лазы выбирались в коридорчик и удирали, дробно стуча по настилу копытцами, бросались к длинному корыту с водой, выдолбленному из бревна.
Маша разговаривала с ними ласково. Поросят она называла бесенятами, щеки их — щечками, кормушку — столовочкой.
Радуясь, она показывала запарник, похожий на небольшую цистерну с топкой в центре. В запарнике готовили корм, и от него же шли трубы с горячей водой для обогрева помещения.
Показала Маша и транспортерную ленту, которая была устроена в желобе вдоль клеток. Она включила ленту и стала сметать навоз в желоб. Лента бежала, уносила его из помещения.
— Это здорово облегчает работу. Сараев нам сделал, спасибо ему, — сказала Маша. — Дают мне двадцать свиноматок. Я должна принять у них поросят и следить за ними, пока они сосунки. А как подрастут, я сдаю их на другую ферму. Когда я решила взять тридцать маток, девчата на меня закричали: «Ты сдурела? Такого еще не было! Да они у тебя подохнут!» А я все-таки взяла. И — ничего, справилась. Нынче у меня уже сорок маток.
— О! — и Стебель гордо поднял палец, дескать, знайте наших!
— Мы пахали! — Шурка тоже поднял палец.
Все эти шутки, смех, рассказ Маши о том, как она кормит и ухаживает за поросятами, — все это немного развеяло Галю и оживило ее. Галя думала о том, что хорошо ли так, если Миша всю молодость отдаст… поросятам И вспомнилось Гале, как Стеблю, после фильма о Кармен, показались окружающие некрасивыми и серыми. Вот и сейчас: свинарник, поросята, цифры, рацион — да какая уж тут…
«Глупая! — рассердилась на себя Галя. — Да разве Маша поросятам служит?».
— Я им в корытце сыплю жареную крупу. Они, ребятишечки, любят ее, — рассказывала Маша. — А через семь дней начинаю подкармливать кашицей. Даю мел, древесный уголь, глину, дерн.
— Ты сама такое меню придумала? — спросил Шурка. — От такой жратвы немудрено и ноги протянуть.
— Это все по науке.
Стебель с гордостью поглядывал на Машу. «Совсем ошалел, — подумала Галя. — Они счастливые. А Виктор не пришел».
Галя перестала слышать Машу и видеть ребят…
Возвращаясь домой, Стебель на всю улицу насвистывал какую-то польку. Насвистывал он ее громко, весело и прямо-таки по-соловьиному.
Войдя во двор, он увидел женщину, сидящую на верхней ступеньке крыльца. Рядом с ней лежал небольшой чемодан, а на нем стояла распочатая бутылка с вином. Стебель оборвал свист, и лицо его напряглось: навстречу поднялась его мать. Он молчал, растерянно разглядывая обрюзгшее, старое лицо. На ней было зелено-выцветшее, вязаное, тяжело обвисающее платье и мужской пиджак, накинутый на плечи.
— Здравствуй, сынок, — хрипловато проговорила она, — вот приехала к тебе в гости. Соскучилась. Один ведь ты у меня. На всем белом свете один-разъединственный родной человек. — Она сморщилась и заплакала. — Плохо мне, совсем плохо, сынок, — прошептала она, обняв его и положив голову ему на грудь. У Стебля дрогнуло сердце, и он тоже прошептал:
— Ладно, ладно… Успокойся. Пошли в дом.
Он вытащил ключ из-под крыльца. Мать подхватила чемоданчик со ступеньки и бутылку с вином.
— А я вот везла тебя угостить, — громко и наигранно бодро заговорила она, входя за ним в дом, — да не вытерпела — приложилась. Больно уж долго тебя не было, а я с дороги уморилась.
Стебель провел мать в свою комнатку за переборкой, потом выскочил из кухни, сунул на электроплитку сковородку с пластиками сала, сбегал в огород за огурцами и за луком.
Когда он вернулся к матери с пузырящейся в сковородке, посыпанной луком яичницей и с тарелкой свеженьких, мокрых огурчиков, она сидела за столом уже умытая, причесанная и хмельная. На столе рядом с пустой бутылкой стояла новая, еще не распечатанная.
— Садись, садись, — встрепенулась мать. — Мы ведь еще ни разу в жизни не сидели вот так… Ты вообще-то пьешь?
— Нет… Не люблю я это.
— Вот и хорошо, вот и хорошо. А я вот… через это вот, — она зажала в кулаке горлышко бутылки, — всю свою жизнь погубила. — Стиснув губы, она зажмурилась. Стебель испуганно следил, как из-под ее век сочились слезы и как вздрагивали и дергались ее губы. «Неужели это моя родная мать?» — в недоумении подумал он.
— Я ведь не всегда такой была. Я ведь и любимой дочкой была. И красивой школьницей была. И красавицей студенткой была. И меня многие любили. Вот-вот — посмотри какой я была! — она торопливо, словно боясь, что сын ей не поверит, раскрыла чемодан и принялась рыться в нем. Наконец вытащила черный, плотный конверт и извлекла из него несколько фотографий.
— Вот-вот, смотри — это я! Это мне было шесть лет.
Стебель взял фотографию, — на него смотрела родниково-чистыми, светлыми глазами смеющаяся девчушка с большим бантом, сидящим, как белый вертолетик, на пышных светлых волосах. Стебель любил детей, и ему показалось, что лучше этого ребенка он еще не видел. Он непроизвольно взглянул на обрюзглое лицо матери и снова перевел взгляд на лик ребенка. И ему стало жарко, душно, страшно. И жалость к этой погибшей девочке так и пробороздила по его сердцу. А мать уже протягивала ему другую фотографию.
— А это я — студентка торгового техникума.
Стебель взял вторую фотографию — на него глянуло ясное девичье лицо. В глазах светилась смешинка, вздернутый нос мог принадлежать только веселой озорнице, на лоб была сдвинута квадратная, обшитая бисером узбекская тюбетейка, улыбчивые губы как бы говорили, что этой дивчине и море по колено.
Стебель положил рядом две фотографии и увидел черты маленькой девочки в чертах студентки, и тут же он перевел взгляд на лицо матери, мысленно убирая обрюзглость, морщины, тусклость кожи, и вдруг увидел те же, что и у студентки, черты лица, только теперь искаженные и увядшие. И это было самым страшным.
— Неужели это ты, мама? — снова уставившись на фотографии, изумился Стебель. Он и не заметил, что впервые назвал ее мамой.
— Я, я, — горестно откликнулась мать. Она пощупала свое лицо. — Вот как может жизнь — будь она проклята! — изжевать человека.
Стебель испуганно повернулся к ней.
— Зачем же ты так о ней… о жизни? Разве она виновата?
— Конечно, конечно, она тут ни при чем. Ее самое измордовали живоглоты. Ведь кругом подлец на подлеце. Каждый норовит съесть тебя. Когда я была таким вот лакомым кусочком, — она потыкала пальцем в лицо студентки, — мужичье буквально за мной охотилось! Они, как твари-браконьеры, обложили меня тогда со всех сторон. Развращали, как только могли, сволочи. А я, глупая девчонка, только рот доверчиво разевала.
Мать говорила с пьяной яростью, и Стебель боялся, что у нее вот-вот вскипит на бледных губах пена.
— Они уже в двадцать лет научили меня разным махинациям за прилавком, таскали меня по своим гулянкам. Замужество, семейная жизнь, дети — все это мне казалось зеленой скучищей. Мне, видишь ли, хотелось этакой шикарной жизни. Чтобы, значит, из ресторана не вылезать. А для этого деньги нужны. А где их возьмешь? Вот эту слабинку мою и нащупал один мерзавец; такой зелененький дохленький бухгалтеришка из облторга. Я тогда работала в магазине в галантерейном отделе. Ну и начали через меня сбывать всякий дефицитный ворованный товар. А через год вся наша гоп-компания оказалась на скамье подсудимых. Три моих лучших года сожрала тюрьма. А из тюрьмы я вышла уж оторви да брось. Эх! Зачем травить себе душу? Погублена жизнь. Да ее просто не было, не получилась она. Даже тебя, сына, не я вырастила.
Подавленный этой исповедью, Стебель сидел ссутулившись, не глядя на мать. Она налила портвейна себе, ему, Стеблю, стукнула своим стаканом о его стакан и медленно, не отрываясь, высосала вино до дна.