Крестьяне бросали свои хозяйства, дома и с семьями уходили в тайгу, пополняли партизанские отряды. Остающиеся дома были запуганы до последней степени, до потери рассудка и здравого смысла.
В трех верстах от Медвежьего, в Черемшановке, на кладбище толпился народ. На краю большой, только что вырытой могилы стояли шесть мужчин и женщина, приговоренные к расстрелу. Отделение чехов заряжало винтовки. Коренастый рыжебородый мужик в белой рубахе, с усилием шевеля холодными, синими губами, говорил чешскому офицеру:
– Господин офицер, как же это вы так меня прямо без суда и следствия и в яму. Ведь понапрасну вы это. Надо обследовать бы сначала. Зачем губить человека? Мы думаем, таких правов нет, чтобы, значит, без суда и следствия, и готово дело.
Чех презрительно щурил глаза с белыми ресницами, надменно поднимал лицо.
– Ми – чешский комендант, ми имеем право повесить, расстрелять, арестовать.
Толпа, облепившая соседние могилы, стояла тихо, мигая черными, испуганными, неподвижными глазами. Жена рыжебородого, Дарья Непомнящих, сидела на зеленой могиле с грудным ребенком. Стоять она не могла, ноги у нее дрожали и подкашивались. Плакать она перестала. Слез не было.
– Ну, прощайся! Сейчас будем расстрелять! Приговоренные закивали головами. Родные бросились к ним.
– Нельзя! Офицер поднял руку:
– Не разрешается. Можно сдалека. Все равно! Женщина упала на колени, била себя в грудь.
– Господин офицер, последний разок дайте у мужа на груди поплакать. Ой-ой-ой! Как жить я буду, сиротинушка! Соколик ты мой ясный, Петенька. Разнесчастный мой ты, Петенька! Ой, ой, ой!
Лицо чеха стало раздраженно-холодным, нетерпеливая гримаса дернула розовые губы.
– Довольн! Нельзя! Ми начинаим!
Ребенок на руках у Дарьи проснулся, разбуженный криком матери, заплакал. Рыжебородый потерял жену из виду. Черные дырки винтовок ударили его по глазам. Солнце померкло. Мужик ослеп. Лица родных, толпу он перестал видеть. Могила за спиной стала глубже, шире, дышала сыростью. Осужденная женщина шумно вздохнула, захватила полную грудь воздуха. Тяжелый запах земли закружил ей голову. Она покачнулась. Брат, стоявший рядом, нежно обнял ее, поддержал и, целуя в похолодевшую щеку, тихо сказал:
– Держись, Маша! Вдвоем не страшно. Мужчина говорил ласково, но глаза его уже были мертвы, блестели острым стеклянным налетом, зрачки расширились и остановились. Офицер что-то шептал солдатам, показывая глазами на женщину, те кивали головами. Белая перчатка поднялась над фуражкой чеха. Приговоренные одновременно, медленно, с усилием, точно их кто потянул за шеи, подняли лица, уперлись тяжелыми взглядами в тонкую чистую руку в рукаве с белым обшлагом. Перчатка шевелила на ветру пустыми пальцами. Дула винтовок вздрогнули, расплылись в одну огромную черную дыру. Острый огненный нож сверкнул из железного мрака, проткнул грудь шестерых. Сбросили в яму руки и ноги, слабые, как плеть, и головы, закинувшиеся на спину. Женщина едва удержалась на ногах, присела на корточки и, опираясь о землю руками, ртом хватала воздух, как рыба, вытащенная на берег. Чех подошел к ней.
– Видель, сволочь! Больше не будешь бунтовайт? Иди, сука, домой и расскажи всем, что большевиком быть плохо есть!
Женщина не поняла ни одного слова. Толпа опустила плечи. Кое-кто сел на землю. Головы валились на грудь. Дарья лежала без сознания. Ребенок плакал:
– Ааа! Уаа! Ауа! Ауа!
– Где есть старост? – крикнул офицер.
– Я здесь! – седая борода Кадушкина тряслась от страха.
– Закопайт этих разбойников. Хоронить родным не давайт. Ми проверим после!
Чехи торопились. Закинули винтовки за плечи. Сели на лошадей.
– Ми проверим, если хоть одного не будет в яме, то все село будет сожжен.
Офицер скомандовал по-чешски. Кавалеристы подняли сразу лошадей на рысь. Толпа шарахнулась на две стороны, дала дорогу.
Молчание сковало людей. В стороне Пчелина шел бой. Глухое ворчанье орудий раскатывалось по земле. Крестьяне вздохнули
– Чего же, ребята, зарывать надо!
Кадушкин мял в руках фуражку. Подойти к яме, заглянуть в нее было страшно и тяжело. Лопаты торчали на черном бугре, глубоко воткнутые в рыхлую землю еще расстрелянными. Перед смертью чехи заставили их вырыть себе могилу. Рыжебородый, раненный в бок, поднялся, сел. Теперь он хорошо видел окровавленные лица мертвых товарищей.
– Братцы, помогите!
Толпа вздрогнула, метнулась к яме, нагнулась над ней.
– Петя, милый, ты жив!
Радость надежды легко подняла женщину с земли.
– Братцы, выручите! О-о-о-х!
Кадушкина трясло.
– Михал Михалыч, надо веревки достать, вытащить мужика-то моего. Сам он, однако, не в силах будет вылезть.
Кадушкин молча жевал беззубым ртом. В подслеповатых глазах его пряталось что-то хитрое и трусливое. Мужики о чем-то задумались, не двигались с места, молчали. Лица слились в одно белое пятно. Мысль беспощадная куском льда залегла в голове толпы. Лбы покрылись холодным потом. Петр, истекая кровью, згбко вздрагивал. Толстая, жирная глиста, разрезанная лопатой, крутилась у него на сапоге. Раненый старался не смотреть на нее, но она упорно лезла в глаза, росла, извиваясь толстым жгутом. Молчание и неподвижность толпы заледенили воздух. Стало холодно, как зимой. Дарья посмотрела кругом, сердце у нее упало, заколотилось, в ушах зазвенело, она поняла:
– Что вы, звери, опомнитесь! – закричала женщина и задохнулась.
Толпа, единодушная в своем решении, серая, безглазая, навалилась ей на грудь. Тишина треснула, как льдина.
– Рассуди, Дарья, всему миру, всей деревне пропадать или ему одному? Чехи узнают, не помилуют за это.
– Ироды, звери, креста на вас нет!
Дарья уронила ребенка, грудью упала на землю.
– Кидайте и меня к нему, зарывайте вместе.
– Михал Михалыч, вы чего это? Неужто меня живьем зарыть хотите?.
Рубаха рыжебородого густо намокла кровью, губы совсем почернели. Староста развел руками:
– Уж гляди сам, Петра, что с тобой делать? Отпустить тебя – всем пропасть. Подумай сам, всему миру али тебе пропадать?
Нижняя губа у Петра задергалась, слезы потекли на бороду. Он с тоской обвел взглядом черные стены ямы, поднял лицо кверху. Седая борода старосты тряслась над могилой. Мужики стояли угрюмые, твердые, неумолимые, как камни. Теплый, дурманящий запах свежей крови стеснял дыхание. В яме было душно. Рана горела. Голова кружилась у Петра. Держал он ее с усилием и, несмотря на жару и духоту, дрожал, тихо щелкая зубами. Ребенка подняла и отошла с ним в сторону соседка Непомнящих. Мертвые в могиле лежали спокойно. Земля под ними стала теплой и мокрой. Кровь текла ручейками из разодранных спин и затылков. Лица вытянулись, пожелтели.
– О-о-о-х! Как же быть? Я бы в тайгу ушел.
– Зря городишь, Петра! Из-за тебя всем пропадать, что ли? Стыдно тебе, Петра! Пострадай за мир! Пострадай, Петра! Пострадай! Мы бабу твою не оставим!
Толпа кричала, волновалась засыпала словами раненого, как комьями земли.
– Ироды, палачи!
Дарья исступленно взвизгивала, рвала на себе кофту, каталась по земле. Петр окоченел от холода. Небо в узкой щели ямы потемнело. Яма стала тесной. Сырые, черные стены сдвинулись, сжались.
– О-о-о-х! Воля ваша. Дайте хоть напиться останный раз. Горячего бы. Чайку бы.
Петр был побежден. Сопротивление одного, беззащитного человека, хватающегося за жизнь, было сломлено упорством толпы.
– Это можно, сичас, мы сичас, – засуетился староста.
Кадушкина успокоило согласие Петра, он старался убедить себя в душе, что иначе поступить нельзя, что они делают правильно, если даже сам обреченный на смерть соглашается с ними.
– Ребята, там кто-нибудь сбегайте за кипятком. Николай Козлов, свояк Петра, живший рядом с кладбищем, принес туес горячего чая.
– На, Петра. Эх, сердешный, за што страдаешь? И то што у меня самовар баба согрела.
Николай с участием смотрел на свояка, качал головой. Петр пил долго, медленно, маленькими глотками. Женщины крестились в толпе и шептали:
– Господи, пошли ему царство небесное. Мученику за нас, грешных. Господи, прости ему все согрешения вольные и невольные!
Петр напился, со стоном подал туес обратно. Николай нагнулся, встал с коленей.
– Петя, не надо! В тайгу пойдем! Не хочу я!
– Замолчи, Дарья! – староста сердито посмотрел на женщину. – И так невмоготу, а она тут верещит еще. Смотри, народ-то как потерянный стоит.
Глиста вертелась, издыхая. Из толстого разрезанного куска червя размазывалась по сапогу грязная, липкая жидкость. Петр закрыл лицо руками, зарыдал.
– За-за-за-ры-ры-ры-ва-а-а-айте!
– Ты, Петра, ляг, ляг, ничком. Оно лучше так, без мучениев задавит.
Кадушкин трясущимися руками выдергивал из земли лопату. Петр ткнулся в живот мертвеца. Мужики засуетились, не глядя вниз, отвертываясь друг от друга, опустив головы, торопливо стали сталкивать в могилу сырую, рыхлую землю.