— Наоборот, — совершенно серьезно уверял он меня, — мы продлим их жизнь в другом организме. Одного человека хватило бы на десять больных…
Этот варвар меня напугал. Я едва собрался с мыслями, чтобы ответить ему.
— Как могло это прийти тебе в голову? Ведь ты врач — наперсник больного, его первый друг. Не стыдно ли тебе его, слабого и беспомощного, потрошить? Твоя ужасная статья рассорит нас с больными, пойдут толки, что мы готовим уродов, чтобы потом их кромсать…
Я знал, как трудно Антона переубедить, и напряженно думал над тем, как его отвратить от нелепой затеи. Я искал опору в нравственных правилах людей далекого и недавнего прошлого, мысленно прикидывал уже, на кого бы из наших друзей опереться, когда Антон вдруг мягко коснулся моего плеча и с той милой улыбкой, которая не раз умасливала мое сердце и смягчала мой гнев, сказал:
— Не хотите, Федор Иванович, уступаю… Сойдемся на другом. Я выполняю вашу волю — пишу статью, снабжаю хирургов добрыми советами моего дядюшки, одним словом, использую материал, как вам будет угодно, и подписываюсь своим малоизвестным именем. Что значит для ученого, насчитывающего сотни работ, маленькая статейка в триста строк. Давно вам пора и обо мне вспомнить.
Он опять меня ставил в трудное положение. Пора ему, конечно, появиться в печати, но ведь никто не поверит, что эти наблюдения сделаны им. Скажут — дядя выводит племянника в люди, насаждает в науке фальшивые имена. Мне было решительно безразлично, чья подпись украсит статейку, но это обязывало меня каждому, кто усомнится, действительно ли Антон — автор статьи, солгать, а для убедительности свою ложь разукрасить небылицами. Задача была не по мне, и я не без сожаления сказал:
— На этом мы с тобой не сойдемся. Твоему имени обеспечено место рядом с моим… Нельзя научную карьеру начинать ложью.
Антон воспринял мой ответ как почву для последующего торга. В этом искусстве трудно было его превзойти.
— Не хотите подарить мне свое местечко на статье, дайте его мне взаймы. Я расплачусь полной монетой. Вы не пожалеете. Кто станет подсчитывать, что мое и что ваше, ведь мы работаем рядом, как говорится, за одним станком.
Меня оскорбляли его мелочные расчеты и притязания, я не мог ему позволить продолжать разговор и резко сказал:
— Оставь свои глупости, они мне неприятны.
Он, видимо, надеялся, что я все-таки уступлю, и, состроив обиженную физиономию, по-детски шепелявя, продолжал клянчить:
— Вы упускаете случай пристыдить своих коллег-ученых, — с ужимками, сделавшими бы честь завзятому барышнику, произнес он. — Они ведь мастера присваивать себе труды помощников. Покажите им пример благородства… Сделайте эксперимент!
Антон впервые за все время опустился на стул и с деловой усмешкой спросил:
— Договорились?
Я не стал его больше слушать и ушел.
Поздно вечером того же дня ко мне на квартиру пришла Надежда Васильевна. Она не часто жаловала меня своим приходом, но я был ей благодарен и за те редкие минуты, которые она мне дарила. В последнее время чувство одиночества томило меня, и не давали покоя грустные мысли. Я уставал вести бесконечные разговоры с собой, мысленно спорить, домогаться ответа и оправдываться. Усталый от бесплодных размышлений, я стал рассеян и не очень внимателен к другим. Так, в разговоре с моим знакомым ученым я как-то ответил ему невпопад. Оп, должно быть, догадался о моем состоянии, поправил меня и сказал: «Ничего, ничего, это бывает, случается иной раз и со мной». Дома ли, в лаборатории, сплин мой держался лишь до появления Надежды Васильевны. От первых же ее слов, от одного лишь вида ее ко мне возвращался утраченный покой.
Моя помощница выглядела не то усталой, не то чем-то расстроенной. Она извинилась, что так поздно пришла, не предупредив меня по телефону.
— Захандрила и прибежала сюда, — удобно усаживаясь в кресло и высоко запрокинув голову, сказала она, — скажете — нехорошо своей тоской людей волновать. Благоразумные люди уткнут голову в подушку, поплачут вдосталь, и делу конец…
Ей было не до шуток, и голос, и взгляд говорили о другом. Я сделал вид, что не слышу иронии и не вижу тревога в ее глазах.
Она вскочила с кресла, бросилась на диван и, уткнув голову в подушечку, замерла.
— Что с вами, мой друг, — взяв ее руку, спросил я, — что вы голову, будто сердечник луговой перед ненастьем, склонили. И откуда у вас хандра? Обязательно у кого-то подхватили. У Блока ли, Бальмонта или вовсе у Есенина, сознайтесь!
Надежда Васильевна оторвалась от подушечки и, болезненно усмехаясь, сказала:
— Если бы вы знали, зачем я пришла, вы бы дверей мне не открыли. Меня поставили перед выбором — остаться верной вам или стать сообщницей вашего врага. «Федор Иванович, — было сказано мне, — считается с вами и не откажет, если вы попросите его… Похлопочите, я в долгу не останусь». Не за многим дело стало — надо Антону Семеновичу позволить свершить благородную кражу… Как мне за него не похлопотать?
Чтобы отвлечь мою гостью от невеселых мыслей, я решил обратить слова ее в шутку и с торжественной миной проговорил:
— Рад бы способствовать благородной краже, но боюсь как пособник утратить потом расположение сообщницы.
Печаль моей гостьи понемногу рассеялась, и рука ее, приложенная к сердцу, подтвердила, что этой благодатной перемене она обязана мне.
— Вы только подумайте, — со смешанным чувством гнева и боли проговорила она, — так обидеть и требовать после этого, чтобы я… — Она почему-то смутилась, внезапно умолкла и с той же горечью в голосе продолжала: — Расскажи ему, не надумали ли вы вернуться к прежним работам… Да, надумал, говорю я ему, — собаке приживлять голову щенка. Он расхохотался и обозвал вас сумасшедшим. «Я, — говорит, — этой глупостью заниматься не буду».
— Тем лучше, — сказал я Надежде Васильевне, — мед, собранный с ядовитых цветов, не приносит людям пользы… Когда я думаю об Антоне, мне приходят на память опыты над культурой тканей. Они, как известно, могут в питательной среде жить и развиваться десятилетиями, пережить организм, из которого взяты, но никогда органа не образуют. Зародышевая ткань останется такой же и никогда в этой среде не созреет. Развиваться могут только клетки, которые сложили свои силы и связали себя с судьбой всего организма… Антон не чувствует себя связанным ни с наукой, ни с народом, он слишком занят собой и житейскими радостями, от которых оторваться нет у него сил.
— Это слишком туманно, — произнесла она с той уверенной легкостью, с какой женщины отвергают всякую попытку простое и ясное сделать сложным и глубоким. — Вы должны запомнить очевидную истину — Антон завидует вам, ему ненавистно ваше духовное превосходство.
— Завидовать мне? — удивился я. — Не поверю, да и незачем.
— Он таланту вашему завидует, себя он хорошо знает, — настаивала Надежда Васильевна.
— Да ведь он молод, ему ничего не стоит меня перещеголять. Что значит талант? Ведь это слово, как и «гений», ничего не выражает. Наивные люди полагают, что у иных счастливцев в мозгу заделана штучка, которая их выделяет из общего круга людей. Не так уж природа скупа, чтобы на миллионы людей дарить нам способного одиночку. Особенных людей сколько угодно, каждый человек в своем роде особенный, дайте ему только правильно себя проявить. Не всем дано сберечь и взрастить свое дарование, у таланта характер крутой — подай ему пота и сил, страстную веру и готовность переносить лишения… Не талант нужен Антону, понадобится — он найдет его в себе, ему выдержка нужна, душевные силы против искушения бежать из научной неволи… Он раньше от науки спасался в пивной или в бильярдной. Теперь уверил себя и других, что его отлучки из лаборатории жизненно нужны стране… И я когда-то думал, что Антон бездарен и туп, ничего в науке не смыслит. Стал расспрашивать его, вижу — знает, и смекалка, и память хороши. Одного не хватает — страстной влюбленности в дело. Науку он запомнил как знакомую дорогу — ориентиры, повороты и ничего больше. По этим путям до него ходили и будут ходить другие, не его это родная дорожка, не за что ее любить, не стоит и распинаться…
Надежда Васильевна с чувством признательности взглянула на меня и чуть покраснела. Так выглядит человек, который, проделав сложный умственный экскурс, доволен его результатами. Теперь мои рассуждения не казались туманными и даже понравились ей:
— Какой вы умница! Знали бы вы, с каким удовольствием я слушаю вас! — Она произнесла это с той непринужденной простотой, которая всегда трогала меня. Я знал, что за этим признанием дрогнут ее брови и длинные ресницы надолго закроют глаза. Она приподнялась с дивана и с какой-то новой для меня интонацией продолжала: — И не только слушаю, но и наблюдаю за вами.
Особенно за работой, когда сосредоточенно-грустное выражение вашего лица сменяется выражением отрешенности, голос падает до шепота, взгляд скользит, не угонишься за ним… Неожиданно выросло препятствие, и вы снова другой, не зодчий, кладущий камень за камнем, а боевой командир. В голове лихо несутся планы, проекты, неутомимая машина выбрасывает их один за другим. Я словно слышу ее жужжание и короткие возгласы: «Что если так?», «Почему невозможно?», «А если иначе?», «Надо продумать, ага, вот так!..» Еще один щелчок чудесной машины, и озабоченный взгляд проясняется. «Только так и не иначе, — решительно бросаете бы, — никаких уступок, начинаем!» Удивительный вы человек, Федор Иванович, — пряча лицо в подушку, говорит она.