Никто, однако, не сдвинулся с места, потому что никто не поверил: летучка еще только начиналась. И стоял в ожидании продолжения начальник бетонного завода.
— Я сказал: летучка закончена! — повторил Острогорцев. — Идите на объекты и продолжайте в прежнем духе. Следующая летучка — в среду. И так впредь: два раза в неделю — и в темпе!
Он вышел из-за стола и направился к дверям своего здешнего кабинета.
Начали подниматься и переглядываться, пока что без слов, и остальные. Кто-то, помоложе других, улыбчиво провозгласил:
— Да здравствует реформа!
Другой сказал:
— Мужики, кажется, что-то начинается…
Начальники расходились в некотором недоумении, но без обиды. В управлениях и на объектах каждого ждали свои дела, и это совсем неплохо, что летучка закончилась так быстро. Не худо, пожалуй, и то, что теперь она будет проводиться всего два раза в неделю. Вот он, неожиданный резерв командирского времени! Конечно, каждый день могут возникнуть у начальников какие-то вопросы к руководству, но для этого есть штаб, есть телефоны, есть ноги, наконец.
Начальники спускались с главкомовской горки в котлован, шли к плотине, и все, что видели вокруг и перед собой, было для них в высшей степени привычно и вроде бы неизменно. То есть они знали, что плотина ежедневно подрастает на столько-то кубов, но на глаз это уже не определялось, только лишь по отметкам. Плотины растут, как дети, — незаметно и медленно, и не зря рост тех и других фиксируется отметками: геодезическими или на дверном косяке.
Еще труднее было бы заметить и проследить перемены в умонастроении многотысячного коллектива. Нет таких отметок, нет такой аппаратуры, и мало кто из людей наделен способностью улавливать эти перемены. Их легко увидеть в часы перекрытия реки или пуска станции, а в обычные дни люди ведут себя буднично и обычно.
И все-таки, все-таки изменения происходили! Не всегда заметные, даже не всегда чисто положительные, но происходили — и в общем направлении положительном. Они происходили в сознании и психологии людей. В самом организме стройки. В ее клетках. В ее темпах. И настал день — это было первое августа, — когда вечернюю смену встретил в котловане новый большой плакат: «Есть 100 тысяч!»
На следующий день большой щит появился и при въезде в поселок, неподалеку от автобусного «пятачка». На нем был нарисован красивый бетонщик в аккуратной защитного цвета робе и в красной каске. Одной рукой он вытирал вспотевший лоб (Николаю Васильевичу это напомнило известный военный плакат «Дошли!»), другой — придерживал вибратор, только что вытащенный из сырой массы бетона. Плакат и здесь сообщал: «Есть 100 тысяч!»
Это было уже событие. Его могли не заметить и не понять посторонние люди, но строителям все было ясно. Дело в том, что сто тысяч кубов бетона в месяц — это как раз та желанная цифра, которая необходима для задуманного ускорения. Это была живая реальность уже начавшегося ускорения. От этой реальности исходила и новая уверенность: «А ведь действительно можем, черт бы нас взял!..» Что же касается скептиков, то они теперь замолчали, а это очень важный показатель и хорошая примета. Когда умолкают скептики, значит, машина идет на подъем.
Николай Васильевич провел в эти дни во всех бригадах свои собственные летучки или собрания, а точнее сказать — беседы, поскольку не устанавливалось на них ни регламента, ни порядка выступлений, не выбирался президиум и никто не вел протокола. Говорили когда кому хотелось, а завершал беседу во всех бригадах и сменах один и тот же неторопливый оратор, который под конец как будто совсем забывал о производстве и переходил на свободные темы.
— Вот вы, бывает, жалуетесь на сегодняшние трудности-сложности, — говорил он. — Одному долго не дают квартиру, у другого она, с пополнением семейства, маловата стала, ну и так далее. А я вот вспоминаю теперь свою неустроенную молодость — и горжусь! Знаю, знаю, что не нравится вам, когда старики поучают: мы, дескать, вон как жили и то не тужили! Знаю и не собираюсь равнять вашу молодость с нашей: вы дети своего времени, мы — своего. Я ведь о чем толкую? О том, что гордимся мы честно пережитыми трудностями, и это у нас сегодня, может быть, самые дорогие воспоминания. Так что не надо бояться смолоду трудностей, не надо лишать себя самых хороших воспоминаний… Ну а то, что касается недостатков и недоработок, которые тут отмечались, — будем их преодолевать все вместе. Вот сидят с нами наши старшие прорабы, ученые люди, хорошо вам известные и тоже молодые, — они, я надеюсь, тоже что-то придумают дельное. Главное — теперь уже всем ясно, что мы можем хорошо работать, а если можем, то, значит, и обязаны…
Уходя из бригадного домика вместе с Юрой или один, он еще продолжал некоторое время думать о том, что сказал и хорошо ли сказал.
В эти дни он еще чаще стал возвращаться к тем своим молодым годам, о которых рассказывал ребятам, и тогда уж непременно «просматривал» какие-нибудь отрывочные кадры из своей многосерийной эпопеи жизни. То вдруг переносился на берег далекой фронтовой речки и стоял над ней в размышлении, как получше организовать на рассвете переправу пехоты, а то вдруг вспоминалась и сама переправа, с ее приглушенной нервной суматохой, первыми всплесками воды и первыми пугающими выстрелами с того берега или из глубины обороны, когда после каждого отдаленного хлопка вырастает на реке близкое черное дерево. Одно, другое, третье… Черные стволы и стеклянистые развесистые кроны. И много белобрюхих рыбин, плывущих вниз по реке. И чья-то вздувшаяся на спине гимнастерка, плывущая вниз по реке… Хорошо еще, не было на тех реках плотин, а то собирались бы перед ними жуткие скопления утопленников.
Почему-то все чаще вспоминалась теперь и Чукотка, где не было и не намечалось никакой войны, но, как выясняется, много было такого, что помнилось! И вот чудо! Как бы в ответ на его неоднократные прорывы к чукотским уголкам памяти пришло вдруг письмо от тогдашнего замполита Глеба Тихомолова, с которым они начали вместе служить еще в Германии. Густова назначили тогда командиром батальона, а Глеб Тихомолов, сотрудник военной газеты, пришел замполитом. Новый комбат и новый замполит. Но если комбат был старым сапером, то замполит выглядел человеком неясным. В самом деле, зачем журналисту идти в батальон? А журналист, оказывается, сам попросился. Ему, оказывается, надо было получше узнать русского солдата, чтобы затем написать о нем выдающуюся книгу. Почти все вечера он проводил тогда в ротах, в казарме и все, что слышал, записывал, накапливал в своих самодельных записных книжках: солдатские судьбы, анекдоты, присказки, поговорки. Когда часть переехала из Германии в Крым, Глеб встретился там с настоящим писателем Петром Андреевичем Павленко, показал ему свои первые опыты — и снова что-то писал, корпел, сомневался. Саперы там разминировали знойные Сиваши, а затем были брошены на трудовой марафон по восстановлению «Запорожстали», где командир и замполит встречались, кстати сказать, с будущим главой государства и даже что-то у него требовали. Он просил, они требовали. Он просил ускорить, они требовали обеспечить. Был такой памятный контакт на высшем уровне… Затем Густову и Тихомолову выпала честь поехать на Дальний Восток, в Южно-Сахалинск. Но вместо Сахалина угодили они на Чукотку — и опять было там много такого, о чем можно вспоминать теперь с гордостью, то есть, по нынешним меркам, непостижимо трудного. И возникла крепкая дружба, когда не было между командиром и замполитом ни тайн, ни обид, ни тем более недомолвок. Все было открытое и общее — что твое, что мое.
Расставшись не по своей воле, они долго переписывались, но это дело пошло уже с явным затуханием. Однажды и совсем затухло — не поймешь, почему. Оборвался где-то в незаметном месте проводок — и не нашлось расторопного связиста, чтобы тут же срастить его. Первое время Николай Васильевич все надеялся увидеть фамилию друга на книжной обложке, поскольку это было заветной мечтой Глеба, но время шло, а книги все не было. Еще в Дивногорске Николай Васильевич спрашивал в книжном магазине, нет ли книги такого-то писателя, но ему всякий раз отвечали, что нет и не слышали о таком. Здесь, в Сиреневом логу, он уже и не спрашивал.
А теперь вот письмо:
«Прочитал на днях очерк о твоей стройке, в котором сразу двое Густовых упомянуты, принес газету домой и прочитал уже вслух, перед всем своим немногочисленным, в отличие от густовского, семейством. И потекли рекой воспоминания. А у Лены — и слезы. До сих пор не может она спокойно вспоминать тогдашнюю нашу дорогу, особенно по морю, а потом рождение сына, всякие невзгоды… Но и другое тоже! Обычно у нее так бывает: погорюет немного, подумает, потом скажет: „А все-таки это было у нас, может быть, самое счастливое время!“ Вполне может быть…