— Ревекка?.. Ох, удружил, ох-хо-хо-хо, удружил, охо-хо, не позабуду, спасибо! Вот так центр тяжести! Вот так открытие, Икаев, а?
— Кха-кха-кха, — загромыхал орлиным клекотом войсковой старшина.
— Нет, право, Петенька, ты после обеда себе прямо-таки надсаживаешь пищеваренье. Разве нельзя то же самое выразить в покойной, гигиенической форме?
— И выражу, если хочешь. Вот что: веди ты его в буфетную да скажи, чтоб его накормили, начиная с закуски. Ты же, друг Икаев, дело свое понимаешь. Смекай: донское студенчество верноподданное, то бишь патриотическое, в отношенье политики никогда никаких. А если иной раз заводятся всякие там говоруши, так они инородческие, и мы их железной рукой. Дурную траву из поля вон, понял?
— Экх, — вырвалось у Икаева, как плевок молодого верблюда.
И уже, вдохновившись от крепкой сигары и хорошего бенедиктина, почувствовал градоначальник прилив вдохновенья. Жестом позвал он слугу, и тот принес ему столик, перо и чернильницу.
«ПРИКАЗ ГРАДОНАЧАЛЬНИКА ГРАКОВА»
Дернул Икаев его за рукав: красные в веках обращались глаза, не моргая. От старшины пахло крепкою спиртной накачкой.
— Арэстуишь? — спросил он, вытянув губы, как коршун.
— Дам приказ об аресте. Ты его с дикой дивизией приведешь в исполненье, ограждая арестованную от возмущенной толпы, понимаешь? Ну, и доставь ты ее по начальству, в Новочеркасск, там разберут, что с ней делать. Только смотри у меня! Я тебя знаю! Ты не юрист, а дело свое понимаешь. Но чтоб ни-ни-ни-ни, ни волоска!
— Карашо.
И опять наклонился над белой бумагой градоначальник. Сладкое пробежало по жилам, от бренных забот уводящее, вдохновенье. Слова полились на бумагу:
«Ревекка Боруховна! Нам все известно. С какой стати взбрело вам мутить честную русскую молодежь? Какое вам, подумаешь, дело, что где-то там в Киеве с каким-то студентом что-то случилось? А если в Новой Зеландии с кем-нибудь неправильно обойдутся, так вы и в Новую Зеландию смотаетесь? Нет, сердобольная моя, у нас на этот счет закон писан короткий. Евреи, уймите свою молодежь!
Ростовский-на-Дону Градоначальник
Граков».
Вечером этого дня… впрочем, о вечере ниже.
А на утро другого дня газетчики, выбегая с пачкою теплых газет, кричали надрывно:
— Приказ градоначальника Гракова о Ревекке Боруховне!
— Приказ градоначальника Гракова о Ревекке Боруховне!
Глава двадцать восьмая
СМЕРТЬ РЕВЕККИ
У старой еврейки, с заостренным заботой лицом, Ревеккиной матери, был заповедный сундук. В этот сундук она складывала из году в год приданое дочери: ленточку, пару чулок фильдекосовых, розовые, обшитые шелком резинки, штуку белья, дюжину пуговиц, косынку. Так набиралось от скудного сбереженья добро. И в день субботний, из синагоги вернувшись, любила она сундук раскрывать на досуге.
Были при этом соседки. Заходили и те, кто прочил Ревекку в невестки. Разглядывали добро, перебирая руками. И многими вздохами делились между собою, женскими вздохами, непонятными для мужчины.
Вышло так и сегодня. Патриарх, очки на носу, с огромнейшим фолиантом примостился у лампы. Губы шептали слова, а пальцем левой руки бродил он, себе помогая, по строчкам справа налево. Высокое благодушие на лице патриарха: сегодня в семье не услышит никто от него тяжелого слова.
Соседкам легко. Без страха сыплют они, как горох, гортанные речи. Как ни бедна мать Ревекки, а каждый, сердцем живой, найдет по соседству другого, себя победнее. Нашла и она победнее себя отдаленную родственницу с сыном-калекой. Им мать Ревекки приберегала кусок и на праздник пекла для калеки любимое блюдо, сияя от гордости: дар беднейшему — бедных богатство.
И сегодня, гостей угощая, что-то слишком разговорились уста ее, наперекор осторожному разуму. Сын-часовщик принес в подарок Ревекке золотую часовую цепочку. Вынув ее из бумажки, соседки ощупывали каждое на цепочке колечко, смотрели, щуря глаза, на пломбу, все ли в порядке.
— Хорошие у вас дети, Фанни Марковна, — говорили соседки, — красивые, умные, с малых лет зарабатывают. Характером не горячие. Ривочка, что ни скажи, никогда не рассердится, объяснит терпеливо, словно маленькому ребенку.
— Ох, хорошие, — ответила мать, — дай бог всякому таких детей, как мои. Счастлив тот будет, кому достанется Рива. Учится днем, учится вечером, придут к ней товарищи, между собой говорят, как по книге, а гордости в ней меньше, чем в пятилетней девчонке. Такая простая да милая, что стыдно перед ней даже скверному пьянице, сыну старого Мойши; и тот, как ни пьян, проходя, улыбнется ей да поклонится.
— Благословенье вам, Фанни Марковна, такие дети. То-то, должно быть, и выпадет случай для Ривочки! Не миновать вам хорошего зятя. Может быть, доктор посватается или присяжный поверенный…
— О женихах и не думаем. Рива хочет курсы кончать. Вот какая она: покажешь ей что-нибудь из приданого, засмеется, скажет: «Что ж, мамочка, если это вас радует, так и я рада», — и забудет, как будто не видела. Эта цепочка чистого золота, хорошей работы — подарок богатый — для нее все равно что горстка изюму.
И как будто в ответ, дверь отворив, вошла с прогулки Ревекка. По-отцовски приветливо с каждым она поздоровалась, женщин целуя, мужчинам руку протягивая. А на цепочку взглянув, головой покачала кудрявой:
— Ох, уж этот мне Сима! Сколько ни говоришь ему, непременно поступит по-своему.
Живо припрятала мать цепочку в сундук, самовар углем доложила, сбегала посмотреть, все ли на кухне готово.
— Отец, иди ужинать!
И патриарх, на зов ее поднимаясь, снял осторожно очки, их в футляр положил и закладкой книгу отметил. Но только уселись за стол, как в сенях застучали.
— Кто там?
— Отворите!
Испуганно отворила дверь на незнакомый окрик хозяйка.
В комнату один за другим вошли косматые люди. Были они высокие, черные, с глазами, как уголья, в белых папахах. Были надеты на них черкески, разубранные серебром, а у пояса револьверы. Огляделись, шапок не сняли, и патриарху один из них бросил в лицо развернутую бумажку.
— Читай! Где женщина по имени Ревекка?
Обыск и арест! Перепуганные, с побелевшими лицами, одна за другой соседки набилися в кухню; их домой не пустили, обыскав жестоко, по телу, и забрав, что нашли, до последней полушки. Сундук заповедный вмиг перерыт, распотрошен, белье скомкано, порвано. Пропала цепочка. Но до цепочки ли? Воет, с силой к Ревекке припав, обезумевшая еврейка.
— Ривочка, да куда же тебя? За что тебя?
— Не знаю, мама, не плачьте, все выяснится, — твердит ей дочь терпеливо.
А патриарх, глядя перед собой голубыми глазами, белый как лунь, во весь рост выпрямился на пороге.
— Куда ведете вы дочь мою? — сказал он черкесам.
— Куда надо, — ответили те, старика с порога толкая. Но силен старик, прирос к порогу, остерегающе поднял правую руку. Схватили черкесы Ревекку, отрывая ее от кричащей еврейки, и потащили из комнаты, а старика обступила ватага косматых, револьверными ручками нанося ему в спину и грудь удар за ударом.
Опустела квартира. Избитый лежит патриарх, томится от неотмщенной обиды, от оскверненного дня. Голосит на лохмотьях еврейка, Рахили подобная, и не хочет утешиться, ибо нету Ревекки. Голосит бедная родственница, обнимая несчастную.
Смотрит в мутные стекла ночь, не тронут заботливый ужин. Куда идти, кому жаловаться еврейскому бедняку? Кто станет с ним говорить? Нет обиде конца, горю — исхода, терпи, терпи, терпи до судного часа!..
Не всякому неприглядна степная осенняя ночь, когда ломит кости от сырости. Горит огнями в осеннюю ночь под Новочеркасском генеральская ставка. Здесь хозяйничает сегодня войсковой старшина, вояка Икаев. Прохаживается по ставке, руки в карманы; ноздри дрожат, как у хищника от запаха крови.
«Переели, перепились офицеры, нет забавы орлам моим, — думает старшина, — погибает клинок от ржавчины, если долго бездействует».
А что проку в близости города? Все дамочки из румынского перебывали в ставке, светские женщины на автомобиле с мужьями наезжали сюда; слухи о войсковом старшине и дикой дивизии держат в поту обывателя, каждому хочется хоть вполглаза увидеть чудеса, о которых рассказывают под шумок друг дружке па ухо. Но чудес очень мало. Поводит Икаев кровью налитым белком. Такому, как он, вспарывать брюхо пристало, идти на охоту за пленником, волоча его долго по горным стремнинам за собой на аркане. Или, сняв с него скальп, к седлу его крепко подвесить, так, чтоб при скачке над крупом коня вздымались кровавые волосы. А тут изволь сечь труса или пугать деревенского жителя, летя на косматых лошадках в облаву, и поджигать за измену паршивенькие деревушки. Карательной называют дивизию диких чеченцев.