— Разошлись, — кивнул Горуля. — Но то не беда! Сегодня к вечеру опять всех соберем.
И он тут же негромко начал давать какие-то распоряжения товарищам. Те внимательно выслушивали его, коротко отвечали: «Добре», — и быстро, не прощаясь, уходили.
Теперь я уже догадался, что этот светлоусый человек — Олекса Кургинец, сын погибшего быстровского учителя Михайла Куртинца.
По рассказам Горули и Гафии я кое что знал уже об этом человеке, а многое мне довелось услышать впоследствии и от самого Куртинца.
После гибели отца Олекса с матерью уехали далеко от нашей округи, на Гуцульщину, в Великое-Бычково. Это был поселок рабочих химического завода и лесорубов, среди которых жила добрая память о бывшем заводском механике, одном из вожаков русинской Красной гвардии. И не только оставшиеся в живых друзья его, но совсем незнакомые люди старались чем только могли помочь Марии Куртинец обосноваться на новом месте. И особенно запало семилетнему Олексе в душу то, что люди, помогавшие им, делали это без жалостливости, никто не называл его здесь бедной сиротинкой, никто не вздыхал над вдовьей долей матери, даже женщины. В селе на Мукачевщине было совсем по-другому, а тут приходили и говорили:
— Дрова привезли, хозяйка, укажи, где складывать.
Или:
— Принимай метр тенгерицы. Будет — отдашь.
А иной раз так и вовсе ничего не говорили, залезали на крышу, чтобы покрыть новой дранкой прохудившееся место или выложить новую трубу взамен развалившейся.
Хлопчику, привыкшему уже к вздохам и жалостливости, новые люди казались суровыми и совсем не такими добрыми, как говорила о них мать.
Однажды на берегу Тиссы, куда любил ходить Олекса смотреть, как ловко гонят бокораши по быстрой реке плоты, заметил он запутавшегося в цепких зарослях кустарника жеребенка. Страх или ребятишки загнали его сюда, Олекса не знал. Жеребенок выбился уже из сил, а стреноженная матка скакала у кустов и ничем не могла помочь своему детенышу.
И до того жалко стало Олексе матку и жеребенка, что у хлопчика на глазах выступили слезы.
— Твой, что ли? — услышал он позади себя голос.
Обернулся и увидел статного, жилистого человека в мокрой одежде и с топором на плече.
— Не мой, — ответил Олекса, признав в появившемся человеке бокораша, одного из тех, кто крыл дранкой крышу их дома.
— А плачешь чего? — спросил бокораш.
— Жалко.
Бокораш усмехнулся.
— Добрый, значит.
— Добрый, — протянул Олекса.
— Нет, ты не добрый, брат, — строго произнес бокораш и приказал: — Отгони матку, бери топор и руби кустарник.
Олекса, повинуясь приказанию, отогнал лошадь, взял у бокораша топор и принялся рубить кустарник. Делать это было Олексе тяжело; кустарник пружинил, жеребенок ржал и бился в зарослях.
— Так, так, — приговаривал бокораш, глядя на Олексу, но сам не трогался с места.
Наконец кустарник был разрежен, жеребенок выпрыгнул на волю и опрометью помчался к матке.
— Вот теперь ты добрый, — проговорил бокораш, принимая из рук Олексы топор. — Жалость со слезами, а доброта с мозолями. Это батько твой говорил нам, хлопчику.
И, вскинув топор на плечо, зашагал к поселку.
Слова эти Олекса помнил всю жизнь.
Марию Куртинец друзья устроили на завод мойщицей посуды, а Олекса вскоре пошел учиться в заводскую школу.
Рос он хлопчиком слабым, худым, болезненным.
— Недолгий он жилец, — говорили о нем соседи.
Но Олекса жил, жил, казалось наперекор всему, и вместе с ним жила в его душе память о погибшем отце. Сначала он не мог понять, почему другие умирают, проходит год — и кажется, будто забыли о них, а об его отце вспоминали часто не только он, Олекса, с матерью, но и чужие люди. И хлопчик уже не довольствовался тем, что знал, а допытывался, за что погиб отец и почему о нем такая добрая память.
— Чтобы людям радостно жилось на свете, — говорили ему, — чтобы не было неправды, обид, злыдней; за это и сгубили его враги, за это и память о нем такая добрая, хлопчику.
И вместе со жгучей ненавистью к тем, кто убил отца, в Олексе росла и крепла жажда стать таким, каким был отец. И, кто знает, может быть одна эта жажда и поддерживала его слабые силы и жизнь.
Когда Олексе исполнилось пятнадцать лет, он вдруг заявил, что пойдет бокорашить на горную реку Тереблю.
— Одурел хлопец, — удивлялись соседи. — В самом душа невесть на какой нитке держится, а он в бокораши!
Мать уговаривала его искать работу по силам.
— Ты знаешь, что такое бокорашить? — кричала она. — Какие реке люди нужны?
Да, Олекса знал, что нет в Карпатах другой такой трудной и опасной профессии, как водить плоты по быстрым, порожистым рекам, знал, и какая для этого требуется от человека выносливость, смелость, сила. Но выносливость, сила, смелость нужны были Олексе для того, чтобы стать в жизни тем, кем он задумал, и хлопец вбил себе в голову, что именно труд бокораша закалит его слабое тело и научит быть смелым.
Решимость Олексы не могли сломить ни уговоры матери, ни смех, поднявшийся в сплавной конторе, куда Олекса пришел наниматься. Смеялся управляющий конторой, смеялись бокораши. И приняли Олексу на работу тоже смеха ради, чтобы поглядеть, как сбежит этот большеглазый заморыш от непосильного для него дела.
Олекса не сбежал. Он помогал ладить плоты, таскал бревна, работал цапиной — палкой с острым крючком, которой скатывают к воде лес. Иной раз Олексе самому казалось, что вот-вот он не выдержит непосильной работы, упадет и не встанет, по когда кто-либо из сердобольных бокорашей приходил к нему на помощь, у хлопца такой злобой загорались полные слез глаза, что бокораш и сам не рад был своей сердобольности.
— Что, не сбежал еще тот заморыш? — спрашивал сплавщиков управляющий.
— Нет, — смущенно отвечали бокораши, — держится!
Прошло некоторое время, и не только сам Олекса, но и другие начали замечать, как наливаются силой Олексины руки и как в его запавших глазах появляется живой блеск. А потом, когда он начал самостоятельно водить плоты по неверной Теребле, старые бокораши, смеявшиеся некогда над Олексой в конторе, глядели ему вслед и говорили:
— Дал бог крылья хлопцу!
Грамоты Олекса Куртинец добивался самоучкой. Он много и упорно читал, учился ночами. Когда в фирме дознались, что зачинщиком забастовки бокорашей был не кто иной, как Олекса Куртинец, его уволили.
Друзья помогли устроиться Олексе солекопом в Солотвинских шахтах, а немного погодя — учеником наборщика в типографии, где печаталась коммунистическая газета.
И вот он уже стал одним из сильнейших работников партии. Он был редактором коммунистической газеты, а горные округа избрали его своим депутатом в чехословацкий парламент.
Уважение Горули к Куртинцу передалось и мне. И сейчас от предстоящего знакомства с этим человеком я испытывал волнение.
Горуля и Куртинец остались у колыбы вдвоем.
— Мы вчера не знали, что и думать, — слышал я, как сказал Горуля. — Дожидались тебя, дожидались, как было условлено, а нема человека!
— Пришлось в Сваляве с поезда сойти и товарным добираться, — проговорил Куртинец. — Могли ведь по дороге другого агента ко мне прицепить.
— Трудно становится, — нахмурился Горуля.
— Да, не легко, — согласился Куртинец, — и надо ожидать, что будет еще труднее. Может быть, попытаются добиться запрета партии.
— Руки коротки!
— Руки-то коротки, но пытаться будут! Ведь борьба за дружбу и союз Чехословакии с Советским Союзом, которую мы, коммунисты, возглавили, уж очень не по вкусу Гитлеру и его сторонникам в Чехословакии, а может быть, кое-кому и еще подальше, в Америке, в Англии… даже наверняка так! Они-то, эти заморские демократы, и Гитлера сделали Гитлером. Вот и вся механика!
— Вот поди… — и Горуля выругался. — На бумаге мы легальные, а собираться надо тайно, на полонине.
Куртинец улыбнулся:
— Не беда! Мы ведь от своего не отступим. Надо только добиться, Горуля, чтобы в каждом селе слышалось наше слово. Об этом-то и следует договориться сегодня вечером с товарищами: в каждом селе наше слово правды…
— Соберем, Олекса, — будто успокаивая Куртинца, произнес Горуля, — можешь не сомневаться, люди придут.
Наступило молчание. Был час раннего летнего утра, когда солнца еще не видно, но воздух уже наполнен мягким, спокойным светом. Прохладно, тихо. Ночная темень и туман, отступив вниз, опоясывают луговые вершины гор у самой кромки лесов, и от этого чудится, что полонина с ее распадками и крутыми взгорьями словно остров плывет в бесконечном пространстве. И сердце сжимается от какого-то страха и восторга, до того дивен этот час на карпатских полонинах.
— Как вольно! — после долгого молчания проговорил Куртинец. — И красиво! Глядишь — и не оторвешься.
— Верховино, маты ты наша, — вздохнул Горуля. — Ей бы к такой красоте долю счастливую.