Отвечать Галине мне не пришлось, это взял на себя Никита Великанов:
— Сивилла Кумская, посмеешь ли ты предсказать нам, что за куцый хвост этого зайца мы непременно вытянем ясное солнышко, а не пустую бутылку? Проблеск, святая пророчица, уже потому сомнителен, что он слишком ярок, что слишком точно и вовремя упал в нужное место…
Никита Великанов — Фома неверующий среди нас, роль неблагодарная, но необходимая. На каждое наше «да» он обязан говорить «нет» и аргументировать свои сомнения, а значит, заставлять нас проверять и вновь перепроверять себя. Никита доблестно справлялся с обязанностями оппортуниста, постоянно порождая яростные споры.
Заспорили все разом и сейчас, лирический образ светлого зайчика сразу же улетучился, вместо него хлынул поток сухих ученых фраз:
— Вероятность мутации!..
— Утлая жесткая детерминация!..
— Возможность рекапитуляции!..
Майя тянула шею, напряженно вслушивалась в этот несваримый для нее галдеж, явно чего-то жадно выжидала. Впрочем, мне ясно, чего именно. Она ждет продолжения нашего разговора. Не дай-то бог ей заняться выяснением — обсмеют! И ее, и меня!
Дома перед этой встречей я, правда, попытался дать отбой перед ней, просил забыть все несусветно фантастическое, что нагородил. Но разве можно заставить забыть Майю то, чем она загорелась? Вслушивается, настороженно посверкивает глазами, ждет…
Нет, она не услышала моей немотной мольбы, улучив секундное затишье в споре, робко спросила. Впервые ее голос прозвучал над столом, непорочно чистый, детски простодушный:
— А почему вы ничего не говорите о почвах?
Все уставились на нее недоуменно.
— О каких почвах? — любезно поинтересовался Никита Великанов, привыкший на лету улавливать запах жареного.
— Да о тех, неплодородных…
— Не совсем ясно. Расшифруйте.
— Ну, которые ваши азотобактеры могут сделать плодородными.
В нашем фантастическом разговоре облагороженные азотобактерами почвы были началом начал, настолько очевидным, что уже не могли вызывать какие бы то ни было сомнения. А для всех здесь сидящих заветные почвы находились за гранью возможного, о них никто не смел еще и думать.
Никита Великанов, этот беспощадный бретер наших диспутов, вдруг смутился. Я не успел прийти на помощь, ответила Галина Скородина, как всегда, сухо и агрессивно деловито:
— О практическом применении думать рано. Да и не наше это дело!
Галина Скородина из тех, кто пламенно любит науку, но не пользуется ее взаимностью — ей давно за тридцать, а все еще ассистент: угловатые плечи, плоский бюст, крупное лицо с мужским волевым подбородком.
Майя просительно оглянулась на меня, а вместе с ней уставились на меня все. А я… я почувствовал, что краснею.
— Но как же так: практическое — не ваше?.. А для чего тогда вы все это делаете? — Влажные глаза, смущенный румянец, растерянный голос. Майя и не подозревала, что ученые не меньше поэтов презирают утилитаризм.
— А для чего птица поет, цветок распускается? — вопросом на вопрос снисходительно ответила Галина и победно повела своим мужественным подбородком.
Никита Великанов любезно пояснил:
— Королева хочет сказать, что ей безразлично, кто понесет за ней ее шлейф.
— Королева?.. Шлейф?.. Найти и позади себя оставить — будь что будет, неинтересно. Это все равно что матери родить сына и подбросить его другим…
Майя продолжала оглядываться на меня, ждала помощи, а я… я боялся ее в эти минуты: простота хуже воровства — вот-вот наивно ляпнет про биороботов, что ей стоит.
Мои ребята называли себя «джентльмены удачи», я же для этих «джентльменов» был суровым капитаном, всегда жестоко требовавшим: «Не возносись на воздусях! Святы для нас только факты. Все, что сверх, то от лукавого!» Я чаще других употреблял как ругательство «маниловщина». И вдруг откроется, смех и грех — возмечтал черт-те о чем, строю тайком воздушные замки, мальчишествую. То-то все будут ошарашены, хоть сквозь землю провались.
— А можно представить себе и другую мамашу, которая, не успев еще разродиться, заказывает для будущего сына генеральский мундир или мантию академика, — отчеканила Галина Скородина.
— Вы никогда, никогда не мечтаете?
— Какой прок в этом?
Майя решительно повернулась ко мне.
— Павел, они шутят?
— Майя… потом тебе все объясню.
Должно быть, моя физиономия была слишком красноречива — боюсь невольного предательства со стороны Майи. Она это наконец учуяла и вспыхнула возмущенно:
— И ты!.. Ты тоже!..
— В нашей кухне, Майя, не говорят о скатерти-самобранке.
— Ты стыдишься!.. Меня?.. Пусть! Но себя-то зачем?.. Ты так красиво говорил…
— Майя!..
— Да что Майя!.. Говорил, что после вашего открытия станет возможным то, на что замахивался сам господь бог. Живое будете создавать — мышцы искусственные вместо двигателя…
— Майя!!
Она опалила меня взглядом и отвернулась в угол. Наступила тишина, все гнулись к столу, прятали коробящую неловкость. Я знал, сегодня все, собираясь на сабантуй, сгорали от любопытства: что за жену выбрал себе капитан? Верили, не ошибусь и тут. И вот опущенные глаза, сочувствие…
Шли домой по бульвару, шагали локоть к локтю и — молчали яростно и упрямо. Стоял тихий свежий вечер — самый конец августа, было слышно уже, как с сокрушенным шепотом падает лист с деревьев.
Локоть к локтю, и каждый ждал выпада, был готов ответить.
Не выдержала она, сорвалась первая:
— Павел… ты иудушка!
Чуть слышно, с придыханием.
Я только что пережил унижение перед своими товарищами по ее милости! Я кипел гневом, а потому на резкий выпад ответил грубо, с ожесточением:
— Ты бы еще повторила всем, что я тебе говорю в постели. Люди добрые, у нас от вас секретов нет!..
И она обомлела:
— Ка-ак? Ка-ак ты смеешь?!
— Ах, тебе не нравится! Ну так мне тоже не доставляет удовольствия выглядеть круглым дураком.
— Ты подделываешься под дураков! Да! да!..
— Как ты смеешь судить о них, если не представляешь, чем они живут, о чем они думают!
— Уткнулись в свои пробирки — ни видеть, ни чувствовать ничего уже больше не могут.
— Ну так вот, я из них самый пробирочный по характеру!
— Очень жаль, что ты так поздно в этом признаешься!
— Поздно признаюсь?.. А разве была нужда? Или я скрывал от тебя, что занимаюсь пробирочным? Или не говорил тебе ни разу, что именно из лабораторной пробирки пытаюсь выудить золотую рыбку, которая вдруг да сделает людей чуть счастливее?..
— Счастливее?.. Да вам же дела нет до людского счастья! Эта твоя с лошадиным лицом… она о нем и слышать не хочет! Ей главное — найти новенькое, полюбоваться, себя потешить, а там… Там ей плевать, что будет.
— Плевать?.. Нет! Мы не в пример какому-нибудь Гоше-пророку боимся иллюзий. Мы знаем, как легко обмануться, а значит, и других обмануть. Обман же мы считаем преступлением!
— А передо мной недавно зачем-то ты другим прикидывался, сказки рассказывал, иллюзиями потчевал.
— Перед тобой мог, перед ними не имею права!
— Да не виляй, я же видела, ты просто боялся быть перед ними самим собой, а потому… потому сразу же меня предал!
— Перед этим, не забывай, ты предала меня!
— Ага! Вот ваша высокая честность: обман — преступление! Друг перед другом раскрыться боитесь! Это не обман?..
— Выступать перед ними в роли, в какой я бываю с тобой?.. Не смешно ли?..
— Тогда какая же твоя роль настоящая, когда ты с ними или со мной?
— Та и та настоящая. Поднатужься и представь, что такое вполне быть может.
— Как же, представляю. Господь бог выступал в трех лицах, ну а ты поскромнее — всего двуличный!..
Стоял тихий свежий вечер, а мы шли и ругались, сварливо и самозабвенно доказывали друг другу — плохи, ущербны, обременены пороками. Мне, что называется, попала шлея под хвост — не уступал ни в чем, считал себя оскорбленным, изо всех сил старался взять реванш.
Утром мы продолжали дуться, но я уже испытывал стыд, раскаяние и острое недовольство собой. Так ли уж не права Майя: оказалась одна в чужой для нее компании, ждала от меня поддержки, а я… Нет, конечно, я не предал ее, но, право же, трусливо отстранился, а потом мелочно обиделся, помог раздуть чадное пожарище. Гадко!.. Я первый стал делать всяческие пасы к примирению, и Майя сдалась, мир в конце концов наступил.
Но что-то после этого между нами лопнуло, какая-то важная связь. Я чувствовал, Майя не может забыть унижения и враждебности, которые она испытала за большим лабораторным столом. Даже нечаянное напоминание о чем-либо, связанном с лабораторией, вызывало теперь у нее сразу или отчужденную замкнутость, или открытое раздражение: «Не хочу слышать! Отстань!» И говорить о моей работе стало опасно — мог нарушиться мир в доме.