Деревенские петухи разнобойно кричали, мурзинский горлодер, конечно, старался перекукарекать всех, довел себя до пропойного хрипа, но все равно не сдавался: настырный был петух и злой, как супоросая чушка.
А немного спустя на колхозной конюшне, проснувшись, заржала каурая кобылица Весна.
– Скоро вставать, – осипшим голосом сказала Гранька. – Вот и ноченька прошла…
Она осторожно вынула руку из-под Раиной шеи, перевернувшись на спину, трижды вздохнула так, словно ей не хватало воздуха. Гранька молчала долго – минут пять, потом сказала в темный потолок сеновала:
– Ты не обижайся на мои слова, Раюха, но трифоновская-то мать не хотит, чтобы Натолий на тебе обженивался… У их хозяйство само большое в деревне, так она сомневается…
Выпуклые глаза Граньки блестели.
– Самого-то Амоса Лукьяныча неделю в деревне нету, так его возвращения ждут не дождутся… – Она снова вздохнула. – Натолькина-то мать ногами больная… Вот все и сомневаются…
Граня обратила лицо к подружке, сморщившись, закрыла глаза.
– Сама-то хотит в снохи Вальку Капу. Валька, она шибко удалая, работящая да старательная – лучше ее доярки во всем районе нету… Вот они ждут не дождутся Амоса Лукьяныча – его слово последнее…
Пахло росой и влажными травами, выцветшее небо казалось застиранным, мурзинский петух уж не кричал, а хрипел перехваченным горлом – прохладно было, тревожно и беспокойно, точно на сеновал заглянул посторонний человек.
– Как это сомневаются? – шепотом спросила Рая. – Что это значит: сомневаются?…
Она поднялась, отряхнув с волос сенную труху, уставилась в белесое небо.
– Как это сомневаются?…
Весь тот длинный день Рая ходила по деревне и по двору безостановочно, как чумная, все из рук у нее валилось, губы сохли, глаза блестели, и нигде она не находила покоя – вдруг останавливалась, поднявшись на цыпочки, чутко и болезненно прислушивалась, чтобы уловить гул тракторного мотора, но его не было, так как трактора давно ушли с Гундобинской верети.
Ничего хорошего Рая придумать не могла. Минуты две-три подряд она понимала, что ей не надо так рано выходить замуж, что это безумство, – став женой на девятнадцатом году жизни, отказаться от института; в следующие две-три минуты Рая решала, что погибнет, если не выйдет замуж за Анатолия Трифонова, и уже собиралась бежать к Капитолине Алексеевне, чтобы договариваться о месте учительницы первых-вторых классов, которое ей могли предоставить как человеку со средним образованием, а еще через две-три минуты она хотела только одного – зарыться лицом в подушку и ни о чем не думать.
Встревоженная Мария Тихоновна несколько раз перехватывала племянницу на дворе, насильно усадив на скамейку, пыталась разговаривать, но при виде тетки Рая начинала улыбаться лихо, хохотала угрожающим, варнацким смехом и вообще сбивала Марию Тихоновну с толку отчаянностью и бабьей злостью. Рая искусала до дыр маленький носовой платок, вырядившись с раннего утра в сарафан, так затянула пояс, что из-под оборки виделись начала маленьких грудей, и после обеда, когда дядя и братья ушли на работу, найдя пачку дядиных папирос «Норд», закурила, чем перепугала тетю до смерти. Тетя от этого обессиленно шмякнулась задом на крыльцо и, забыв о том, что муж ее – человек партийный, председатель и бывший партизан, мелко закрестилась: «Свят, свят!»
Анатолий появился в этот день рано, в шестом часу вечера, тоже начал торопливо прогуливаться по улице, и, когда Рая выбежала к нему, ей вдруг показалось, что день был коротким, как мгновение. Потом они о чем-то говорили, куда-то шли – в голубое и прозрачное, с ними происходило что-то такое, что сделало все вокруг зыбким и нереальным, и Рая не поняла, как они внезапно оказались на берегу озера Чирочьего. Однако это было так – вон оно, озеро! – и день, оказывается, уже умирал. Значит, он действительно промелькнул обидно быстро, а как хотелось, чтобы солнце сейчас было ярче, трава зеленей, вода прозрачней и утки летали чаще! Ах, каким коротким оказался день, если солнце уже цеплялось за синие кедрачи, по земле бродили на мягких ногах сонные тени, камыши грустно кивали, а утки, сытые и розовые, нехотя окунали головы в теплую воду!
Рая и Анатолий прилегли на траву, пронизанные тишиной и грустью, замолчали надолго, до тех пор, пока солнце не занизилось настолько, что озеро и берег начали окутываться серостью и прохладой. Тогда Рая и Анатолий, не сговариваясь, одновременно поднялись с земли, сцепив пальцы, отдаленные друг от друга на длину вытянутых рук, медленно пошли в деревню. Метров через двести они снова, не сговариваясь, одновременно остановились, исподлобья посмотрев друг на друга, сблизились, чтобы поцеловаться. Когда им не хватило воздуху, они просто обнялись.
– Ты любишь меня, Толя? – закидывая голову назад, спросила Рая. – Скажи, ты любишь меня?
– Люблю! – помолчав, ответил он. – Ты моя Раюха-краюха!
Дальше они пошли, по-деревенски обнявшись, то есть Анатолий обхватил рукой шею девушки, она обвила рукой его талию, и так шагали тесно, слитно, как бы один человек. До самой деревни они ни разу бы не остановились, если бы Рая могла вспомнить какие-то очень важные слова Анатолия, сказанные им в первые минуты встречи. Однако она забыла, о чем он говорил, а только помнила, что это было что-то значительное, тревожное и обязательное. Поэтому Рая остановилась, заглянула Анатолию в лицо.
– А что ты мне сказал тогда, когда я уронила на землю платок? – спросила Рая удивленно. – Ты мне что-то сказал, а я не слышала.
– Я сказал, что под вечер вернется отец, – ответил Анатолий и выпрямился. – Он сейчас, поди, уже дома…
Рая ойкнула, уронив голову, тяжело привалилась к Анатолию – было темно и страшно, как на Гранькином сеновале, а потом произошло такое, что Рая опять почувствовала себя проснувшейся: заметила, что они давно подошли к деревне, уже осталась позади скамеечка под двумя кедрами, и даже начались первые дома, палисадники и лавочки, на которых сидели старики и старухи.
Дома, палисадники и улица тоже казались серыми, как Гундобинская вереть, только окна чуточку розовели, прозрачные тени были глухими; мир переживал как раз те минуты, когда день переходит в вечер и на короткое время все вокруг теряет цвет. Несколькими мгновениями позже мир приобретет новые, вечерние краски, но сейчас все серо, бесцветно, бесприютно…
– Ой, Толя, – шепнула Рая, – ой, Толя, почему они так смотрят?
Старики и старухи действительно глядели на Раю и Анатолия необычно, то есть глаза у них были добрые, ласковые и безмятежные, но на лицах можно было прочесть терпеливое ожидание печальной неизбежности; старые старики и старухи на Раю и Анатолия смотрели так, как немой глядит на слепого, когда тот делает последние шаги к зияющей яме.
– Отец приехал! – тоже прошептал Анатолий, инстинктивно прижимая к себе Раю. – Отец, говорю, приехал…
Деревня Улым состояла всего из одной длинной улицы, прямой по той причине, что река Кеть до излучины была тоже пряма, как натянутая леска, и поэтому можно было видеть, что от околицы до околицы деревни нет ни одной пустой скамейки – на всех сидели старики и старухи, выбравшиеся на улицу в полном составе оттого, что полчаса назад на жеребчике Ваське по пыльной дороге проехал решительной иноходью Амос Лукьянович Трифонов, спрашивая на ходу, где сейчас находится его единственный сын.
– Ой, Толя!
Сера и бесцветна была улымская улица, висело над ней серое небо с серой половинкой луны, и даже низкое солнце в эти мгновения казалось серым. Стариковские скамейки, делающие деревенскую жизнь публичной, стояли возле каждого дома, и поэтому идти по улице было так же страшно, как сквозь строй солдат с визгливыми розгами.
Рая побледнела, осунулась, у Анатолия на скулах набухали желваки.
– Ну, поглядим! – шепнул он с угрозой. – Ну, погоди!… Пошли, Раюха, не боись!
Еще вчера и позавчера старики и старухи, заметив Раю и Анатолия, дальнозорко прищуривались, склоняли головы на плечо, притихали так, словно вглядывались в самих себя, вспоминали, наверное, молодость, своих женихов и невест, свою молодую Кеть и свой молодой месяц. Сегодня старики и старухи жили только в настоящем, в предчувствии печальной неизбежности, и поэтому были преувеличенно вежливы – привставали со скамеек, отвешивая Рае и Анатолию поясные поклоны, ласково морщили губы: «Бывайте здоровехоньки, Раиса Николавна! Всего вам хорошего, Натолий Амосович!»
Дом Трифоновых приближался, уже были видны подробности тальникового прясла и резных наличников, уже проглядывал сизый дымок дворовой печурки, и уже можно было заметить кривоногую по-кавалерийски и сутуловатую фигуру Амоса Лукьяновича, энергично расхаживающего меж крыльцом и колодцем. Его жена Агафья Степановна – женщина с толстыми прозрачными ногами – стояла возле печурки, так как пришло время ужина. И на колотовкинском дворе тоже можно было наблюдать оживление, хотя до него было в два раза дальше, чем до дома Анатолия.