По ночам зона не спала — шли этапы, и в „красном углу“ зоны, застеленном грязными ватными одеялами блатарей, шли еженощно концерты. И какие концерты! Именитейших певцов и рассказчиков — не только из лагерных агитбригад, но и повыше. Какой-то харбинский баритон, имитирующий Лещенко и Вертинского, имитирующий самого себя Вадим Козин и многие, многие другие пели здесь для блатных без конца, выступали в лучшем своем репертуаре. Рядом со мной лежал лейтенант танковых войск Свечников, нежный розовощекий юноша, осужденный военным трибуналом за какие-то преступления по службе. Здесь он тоже был под следствием — работая на прииске, он был уличен в том, что ел мясо человеческих трупов из морга, вырубая куски человечины, „не жирной, конечно“, как он совершенно спокойно объяснял.
Соседей на пересылке не выбирают, да есть, наверно, дела и похуже, чем обедать человечьим трупом.
Редко, редко в малую зону являлся фельдшер и проводил прием температурящих. На фурункулы, густо меня облепившие, фельдшер не захотел и смотреть. Сосед мой Свечников, знавший фельдшера по больничному моргу, разговаривал с ним как с хорошо знакомым. Неожиданно фельдшер назвал фамилию Андрея Михайловича.
Я умолил фельдшера передать Андрею Михайловичу записку — больница, где он работал, была в километре от малой зоны.
Планы мои изменились. Теперь до ответа Андрея Михайловича надо было задержаться в зоне.
Нарядчик уже приметил меня и приписывал к каждому уходящему с пересылки этапу. Но представители, принимающие этап, столь же неукоснительно вычеркивали меня из списков. Они подозревали недоброе, да и вид мой говорил сам за себя.
— Почему ты не хочешь ехать?
— Я болен. Мне надо в больницу.
— В больнице тебе нечего делать. Завтра будем отправлять на дорожные работы. Будешь метлы вязать?
— Не хочу на дорожные. Не хочу метлы вязать.
День проходил за днем, этап за этапом. Ни о фельдшере, ни об Андрее Михайловиче не было ни слуху ни духу.
К концу недели мне удалось попасть на медосмотр в амбулаторию метров за сто от малой зоны. Новая записка к Андрею Михайловичу была зажата у меня в кулаке. Статистик санчасти взял ее у меня и обещал передать Андрею Михайловичу на другое утро.
Во время осмотра я спросил у начальника санчасти об Андрее Михайловиче.
— Да, есть такой врач из заключенных. Вам незачем его видеть.
— Я его знаю лично.
— Мало ли кто знает его лично. Фельдшер, который взял у меня записку в малой зоне, стоял тут же. Я негромко спросил его:
— Где записка?
— Никакой записки я в глаза не видел…
Если до послезавтрашнего дня я ничего нового об Андрее Михайловиче не узнаю — я еду… На дорожные работы, в сельхоз, на прииск, к чертовой матери…
Вечером следующего дня, уже после поверки, меня вызвали к зубному врачу. Я пошел, думая, что это какая-то ошибка, но в коридоре увидел знакомый черный полушубок Андрея Михайловича. Мы обнялись.
Еще через сутки меня вызвали — четырех больных из лагеря повели, повезли в больницу. Двое лежали, обнявшись, на санях-розвальнях, двое шли за санями. Андрей Михайлович не успел меня предупредить о диагнозе — я не знал, чем я болен. Мои болезни — дистрофия, пеллагра, цинга — еще не подросли до необходимости в госпитализации лагерной. Я знал, что ложусь в хирургическое отделение. Андрей Михайлович работал там, но какое хирургическое заболевание мог я предъявить — грыжи у меня не было. Остеомиелит четырех пальцев ноги после отморожения — это мучительно, но вовсе не достаточно для госпитализации. Я был уверен, что Андрей Михайлович сумеет меня предупредить, встретит где-нибудь.
Лошади подъехали к больнице, санитары втащили лежачих, а мы — я и новый товарищ мой — разделись на лавочке и стали мыться. На каждого давался таз теплой воды.
В ванную вошел пожилой врач в белом халате и, смотря поверх очков, оглядел нас обоих.
— Ты с чем? — спросил он, тронув пальцем плечо моего товарища.
Тот повернулся и выразительно показал на огромную паховую грыжу.
Я ждал того же вопроса, решив пожаловаться на боли в животе.
Но пожилой врач равнодушно взглянул на меня и вышел.
— Кто это? — спросил я.
— Николай Иванович, главный хирург здешний. Заведующий отделением.
Санитар выдал нам белье.
— Куда тебя? — Это относилось ко мне.
— А черт его знает! — У меня отлегло от сердца, и я уже не боялся.
— Ну, чем ты болен в натуре, скажи?
— Живот у меня болит.
— Аппендицит, наверно, — сказал бывалый санитар.
Андрея Михайловича я увидел только на другой день. Главный хирург был им предупрежден о моей госпитализации с под острым аппендицитом. Вечером того же дня Андрей Михайлович рассказал мне свою невеселую историю.
Он заболел туберкулезом. Рентгеновские снимки и лабораторные анализы были угрожающими. Районная больница ходатайствовала о вывозе заключенного Андрея Михайловича на материк для лечения. Андрей Михайлович был уже на пароходе, когда кто-то донес начальнику санотдела Черпакову, что болезнь Андрея Михайловича — ложная, мнимая, „туфта“, по-лагерному.
А может быть, и не доносил никто — майор Черпаков был достойным сыном своего века подозрений, недоверия и бдительности.
Майор разгневался, распорядился снять Андрея Михайловича с парохода и заслать его в самую глушь — далеко от того управления, где мы повстречались. И Андрей Михайлович уже сделал тысячекилометровое путешествие по морозу. Но в дальнем управлении выяснилось, что там нет ни одного врача, который мог бы накладывать искусственный пневмоторакс. Вдувания уже делали Андрею Михайловичу несколько раз, но лихой майор объявил пневмоторакс обманом и жульничеством.
Андрею Михайловичу становилось все хуже и хуже, и он был чуть жив, пока удалось добиться у Черпакова разрешения на отправку Андрея Михайловича в Западное управление — ближайшее, где врачи умели накладывать пневмоторакс.
Теперь Андрею Михайловичу было получше, несколько вдуваний были проведены удачно, и Андрей Михайлович стал работать ординатором хирургического отделения.
После того как я немного окреп, я работал у Андрея Михайловича санитаром. По его рекомендации и настоянию я уехал учиться на курсы фельдшеров, окончил эти курсы, работал фельдшером и вернулся на материк. Андрей Михайлович и есть тот человек, которому я обязан жизнью. Сам он давно умер — туберкулез и майор Черпаков сделали свое дело.
В больнице, где мы работали вместе, мы жили дружно. Срок у нас кончался в один и тот же год, и это как бы связывало наши судьбы, сближало.
Однажды, когда вечерняя уборка закончилась, санитары сели в углу играть в домино и застучали костяшками.
— Дурацкая игра, — сказал Андрей Михайлович, показывая глазами на санитаров и морщась от стука костяшек.
— В домино я играл один раз в жизни, — сказал я. — С вами, по вашему приглашению. Я даже выиграл.
— Немудрено выиграть, — сказал Андрей Михайлович. — Я тоже впервые тогда взял домино в руки. Хотел вам приятное сделать.
1959
Последним запоздавшим гостем на серебряной свадьбе начальника больницы Сударина был врач Андрей Иванович Дударь. Он нес в руках плетенную из лозы корзину, завязанную марлей, украшенную бумажными цветами. Под звон стаканов и нестройный гул пьяных голосов пирующих Андрей Иванович поднес корзину юбиляру. Сударин взвесил корзину на руке.
— Что это?
— Там увидите.
Сняли марлю. На дне корзины лежал большой красноперый петух. Он невозмутимо поворачивал голову, оглядывая раскрасневшиеся лица шумливых пьяных гостей.
— Ах, Андрей Иванович, как кстати, — защебетала седая юбилярша, поглаживая петуха.
— Чудесный подарок, — лепетали врачихи. — И красивый какой. Это ведь ваш любимец, Андрей Иванович? Да?
Юбиляр с чувством жал руку Дударя.
— Покажите, покажите мне, — раздался вдруг хриплый тонкий голос.
На почетном месте во главе стола по правую руку хозяина сидел знатный приезжий гость. Это был Черпаков, начальник санотдела, давний приятель Сударина, прикативший еще утром на персональной „Победе“ из областного города за шестьсот верст на серебряную свадьбу друга.
Корзина с петухом явилась перед мутными очами приезжего гостя.
— Да. Славный петушок. Твой, что ли? — Перст почетного гостя указал на Андрея Ивановича.
— Теперь мой, — улыбаясь, доложил юбиляр.
Почетный гость был заметно моложе окружающих его лысых и седых невропатологов, хирургов, терапевтов и фтизиатров. Ему было лет сорок. Нездоровое, желтое, вздутое лицо, небольшие серые глазки, щегольской китель с серебряными погонами полковника медицинской службы. Китель был явно тесен полковнику, и было видно, что он был сшит еще тогда, когда брюшко еще не обозначалось отчетливо и шея еще не наваливалась на стоячий воротник. Лицо почетного гостя хранило скучающее выражение, но от каждой выпитой стопки спирта (как русский, да еще и северянин, почетный гость не употреблял других горячительных) оно становилось все оживленней, и гость все чаще поглядывал на окружавших его медицинских дам и все чаще вмешивался в разговоры, неизменно стихавшие при звуках надтреснутого тенора.