Я всунул голову в окошко, негромко сказал:
— Здравствуй, Маша!
Сказал для того, чтобы она поняла: мы с ней все же знакомы, и я на нее не сержусь.
А Маша почему-то сильно вздрогнула и, наверно, послала в эфир такой сигнал, каких нет ни в одном коде. Но тут же сняла руку с ключа и ответила:
— Здравствуй, Костя! — Потом прибавила: — Ну, заходи, заходи.
А у меня вышло:
— Да некогда. Иду к Шуре.
— А! — сказала Маша и снова застучала ключом.
Конечно, я должен был как-то поправиться. Получилось нехорошо, грубо. Но тут изнутри открылась дверь, и в радиорубку вошел Леонид. И я не придумал ничего другого, как повторить: «Морякам — привет!» — и тут же удалился.
«Родина» в это время обгоняла большой караван — одиннадцать барж, груженных желтыми светлыми досками, и я остановился посмотреть, как гонит за собой косую волну маленький буксирный пароход, впряженный словно кошка в телегу. Бьет, шлепает широкими плицами по воде, под кормой у него пена ярится, а у носа — гладь, тишина. Мы пронеслись мимо него так, будто он не вниз плыл, а стоял на месте.
Я сам в прошлом году плавал на таком чумазом работяге-буксире и всегда немного с завистью смотрел, как мимо нас пролетали снежно-белые пассажирские теплоходы. Казалось бы, чего и завидовать, когда мальчишкой, вместе с матерью, я катался на них по целому лету взад и вперед? Но в том-то и дело, что быть пассажиром — это одно, сыном при служащей матери — другое, а кадровым матросом — третье! С какой завистью тогда на пассажирские, с таким сейчас прямо-таки презрением поглядел я на буксирный пароход. Сперва было даже сам удивился: а почему это? Работу он благородную выполняет, лес на стройки везет. Но сразу же и разобрался: скорость, быстрота движения, холодный ветерок в грудь — вот что мне дороже всего!
Подошел Вася Тетерев.
— Что, Барбин, задумался?
Рассказал ему.
— Нет, Барбин, — говорит Тетерев, — это ты неправильно думаешь. Всякий анализ явлений надо всегда так начинать: где, какую и почему данный предмет приносит обществу пользу? Сам предмет или его действие. Материальное начало. А эмоции субъективны, с общественной пользой они редко связаны. Я думаю, ты это понял? Я очень хочу, чтобы ты понял.
— Нет, Тетерев, — говорю, — ничего я не понял. Ты скажи мне, в какой это книге написано, а я прочитаю. Может, пойму.
Вася обиделся.
— Ты поддеть, что ли, хочешь меня, Барбин? Ни в какой книге это прямо не написано. Это должен каждый и так понимать. А коли ты сам заговорил, вот тебе как раз и комсомольское поручение: подготовить доклад на тему «О сочетании личных интересов с общественной пользой». Толково получится. Да ты не гляди так на меня!
Сперва действительно я было перепугался. Получилось: скомандовал огонь на себя. А потом сообразил: ничего. Все равно ведь сам Вася за меня этот доклад напишет, а я уж как-нибудь прочитаю.
Мне очень хотелось скорее спуститься на нижнюю палубу, в почтовую каюту. Но Тетерев никак не отпускал, загибал у себя на пальцах тезисы моего будущего доклада и после каждого тезиса прибавлял: «Ты, Барбин, это запоминай. Я хочу, чтобы ты запомнил». Потом он стал рисовать картину, как у нас зимой, на отстое, развернется массовая работа. Каждый обязательно будет охвачен и втянут в кружки, а когда у молодежи не останется праздного времени, прекратятся постыдные явления пьянства, хулиганства и так далее и так далее, то, что имеет еще место теперь. Он тянул и тянул без конца свою словесную цепь, будто якорь у него был брошен на стометровую глубину. Но чем дольше тянулась цепь, тем веселее становилось мне, потому что у меня постепенно складывался и еще один превосходный рассказ для Шуры — об этом самом разговоре. Так что, когда колокол отсигналил «динь-динь», якорь вышел — Вася остановился, я даже немного огорчился и спросил:
— Все?
Сколько раз я ни заходил к Шуре, я почти всегда заставал ее за чтением книги. Она тут же засовывала ее под подушку и начинала хлопотать насчет угощения. Что читала Шура, я так путем и не знал. Говорю «путем», потому что после той истории, когда она Пушкину прицепила какого-то Рустико, дьявола и монаха, больше спрашивать мне было вроде уж и неловко, тем более что Шура читала, по-моему, только одну — все ту же самую книгу, словно хотела вызубрить ее наизусть.
На этот раз Шура сидела за работой. Я прямо ахнул: она рисовала! Мне давно уже хотелось попросить ее об этом. Но я слыхал, что художники и писатели могут работать только тогда, когда ничей посторонний глаз на них не глядит. Во всяком случае, я сам, когда начал писать эту книгу, первое, что сделал, — выгнал из дому на улицу Леньку и запретил ему без стука входить.
Хотя мне Шура и ответила: «Можно», я все же попятился. Мало ли что скажет человек из вежливости! Но Шура даже кисточки свои бросила, потянулась ко мне руками.
— Костя, да ты чего испугался? Иди оцени. Как тебе нравится?
Рисовала она масляными красками на стекле. Море, закат, кипарисы и одинокая чайка над морем. А рядом лежало такое же стеклышко, готовая картинка, и, выходит, Шура с нее снимала копию. Таких морей с закатами и с кипарисами я видел уже целый миллион. Пожалуйста, их у нас в Красноярске везде продают: и на базаре, и с рук, и в комиссионке, У всех моих знакомых такие картинки висят. Была и у нас, да Ленька разбил — за мухами охотился.
А вот нравятся ли они? Как вам сказать… Поглядеть всегда приятно, глаза отдыхают. Краски всегда яркие, чистые, протрешь стекло тряпочкой, и картинка еще больше засветится. И хотя, к примеру, ни моря, ни кипарисов живых я еще не видывал, все равно такие картинки наводят на красивые мысли. Если вечерком одному долго вглядываться в эти закаты с чайками, помаленьку что-нибудь вроде стихов или повести можно в своих мечтах сочинить. Настоящие художники такие стеклышки высмеивают, называют халтурой, считают искусством только большие полотна. Не возражаю, может, оно и так. Потому что, когда я ходил с экскурсией на передвижную выставку, смотрел на полотна и Сурикова, и Репина, и Поленова, и Герасимова, и Непринцева, у меня в душе не то что стихи или повести складывались, а даже целые романы в трех томах. Но художники забывают одно, что такие полотна стоят тысячи, а картинки на стекле — рубли. И подходят они к любой мебели в квартире, а для художественного полотна в золотой раме еще на много тысяч нужно всякой обстановки купить.
В общем все эти мысли я Шуре и выложил. Да еще посмеялся, сказал:
— Это не твои картинки в комиссионке у нас продаются? Похожи.
И Шура, тоже смеясь, подтвердила:
— Мои.
Сказала, и я по словам ее не пойму: шутит она или говорит серьезно? И кажется мне, что глазами своими она спрашивает меня, осуждаю я это или нет? А я ответить ничего не могу, потому что и сам не знаю. Но все-таки в душе у меня зреет неясное чувство такое, будто сидит Шура передо мной не картинки рисует, а как «холодный сапожник» на углу улицы медными гвоздями оторванные подметки приколачивает: кривую «лапу» в ботинок, молотком пять-шесть раз стукнул и — гони, гражданин, трояк!
Шура начинает складывать свои кисточки. Все глядит на меня.
— А ты знаешь, Костя, я у себя в семье больше всех зарабатываю. На теплоходе свободного времени хоть отбавляй, за один только рейс сколько таких закатов я намалюю! Ведь на это, когда рука набита, десять минут! Досадно только, что комиссионка большие проценты берет. На базаре продавать выгодней.
И я все еще не знаю, что ей сказать… Какой-то совсем неожиданный для меня поворот. Понимаю, что писать такие картинки — это совсем не то, что по-шахворостовски на теплоход пассажиров устраивать, а все же чем-то Шура сама себя вроде принизила. Вид у меня был, наверно, самый растерянный, потому что Шура ко мне так и кинулась:
— Костя, Костя, смешной! Да для себя я это рисую. Ну скажи, нравится?
Вот тогда у меня совершенно свободно вышло:
— Очень нравится!
— А хочешь, я тебя нарисую?
Когда-то я читал про знаменитых живописцев, как они пишут портреты великих людей: по году и больше. Нашего капитана, знаю, красноярский художник рисовал тоже около двух месяцев. Ну, а матроса Костю Барбина Шура на стеклышке, понятно, намалюет в один присест. И я согласился.
Но Шура достала из заляпанного красками ящичка, который стоял у нее под койкой, холстинку, натянутую на подрамник, и принялась чертить на ней толстым угольным карандашом. Я забегу вперед, но скажу вам сразу, что, когда я уходил от Шуры, на полотне была только изображена как бы куча сухого хвороста, из которой таинственно выглядывал один глаз. И тот, не знаю, был ли похож на мой.
Все два часа, какие у меня оставались до вахты, я просидел, не смея разинуть рта, хотя меня так и подмывало изобразить в лицах сегодняшний разговор с Васей Тетеревым. Шура все время просила: «Костя, гляди на меня, не отрывайся. Мне нужно понять цвет твоих глаз». А я никак не мог этого сделать, все норовил отвернуть голову, потому что Шура сама не отрываясь так глядела на меня, что мне становилось жарко и как-то странно обрывалось дыхание. И я не думал даже о том, зачем ей сейчас цвет моих глаз, если рисует она пока не красками, а делает наброски черным угольным карандашом.