– Петра, бежи скареича в депууу, сказывай, вагон пятьдесят два – шестьдесят сееемь…
На платформе, в кругу света, проблеснул молодцеватый красноармеец. "Кипяток, кипяток где?" – прокричал молодцеватый красноармеец. Был он в одной гимнастерке, и новенькие ботинки весело щелкали по мокрым доскам. Шмыгали вынырнувшие откуда-то папиросники и бабы, торговавшие булками и вареными яйцами. Из освещенной залы I класса вылетела миниатюрная каракулевая дамочка, вся задрапированная в кокетливость и изящество. Дамочка быстро ухватила за блестящие пуговицы быстро проходившее мимо железнодорожное пальто, все облепленное снегом и сложила губки: "Пардон, будьте…" – "Обратитесь, гражданка, к чорту", – сердито воскрикнуло железнодорожное пальто и еще быстрее нырнуло в снег и ветер. Около плаката: "Помогайте голодающим Поволжья" прохаживался, шагами неспешными, крупный человек в огромном овчинном тулупе и держал в руке зеленый фонарь. Спина тулупа и лохматый воротник тоже были занесены снегом. Кто-то с разбегу ткнулся протянутыми руками в эту спину и зеленый фонарь закачался и оказался красно-зеленым. За станцией, в темноте со снегом и ветром, длинная цепь товарных вагонов. Вагоны – неподвижны, чернеют полупризрачной цепью. Крыши их – мутные, сине-снежные, будто покрыты саваном синеватым. Где-то слабо грохотал маневрировавший паровоз. Вспыхивали в темноте, как молнии, огромные свистки. И у багажного вагона раздавались гулкие торопливые стуки железа о железо…
Земля не похожа на небо!
На земле торопливые стуки железа о железо, на земле тысячи, десятки тысяч плакатов: "Помогайте голодающим Поволжья", земля творит сказку о РеСеФеСеРе.
А в небе?
Небо над маленькой станцией – глухое, пустое, – глухое, как исполинский провал, как впадина в небытие. Из провала сползает, свисает грузная, рыхлая тьма. Ползет от неба к земле. Давит на поля, на города, на маленькую станцию, на мозг, на сердце…
Поезд стоит полчаса. Доктор снова пьян: выпил остатки коньяку и теперь, под руку с товарищем Борисом, гуляет по платформе сквозь ночь и ветер. Доктор говорит, говорит, говорит. Товарищ Борис, слушая, подставляет грудь ветру… Неожиданно товарищ Борис прерывает доктора:
– А скажите, доктор, отчего земля не похожа на небо?
– Диалектика это-с, – заявляет доктор. – Я, милостивый государь, пятнадцать лет был земским врачем. Опровергните-с без диалектики…
В его маленьких глазках мутно прыгает огонек отразившегося фонаря.
– У вас в глазах фонарь, – с хмурой улыбкой говорит товарищ Борис.
Доктор, шатаясь, останавливается, хлопотливо выдирает свою руку от товарища Бориса, потом сердито визжит:
– Подло! Подло! Подло! С вами говорят о серьезных вещах.
– Простите…
Доктор на мгновение притихает, тупо смотрит в глаза. Под изношенными ресницами блестит мутное недоверие. Недоверие мелькает и гаснет. Вдруг доктор поворачивается круто и, стараясь выступать твердо, идет к поезду. Но шагов через пять срывает с себя меховую шапку и, размахивая ею, возвращается:
– Знаете, знаете, что вы сделали с моей Россией?
– Что? – с внезапной враждебностью спрашивает товарищ Борис.
Доктор уныло размахивает шапкой.
– Вижу, вот сердитесь, значит не правы… или как там говорится. А может нутро оберегаете от чужого глаза. Крепкие вы люди. А я вот не умею…
– Короче, доктор.
Доктор вздрагивает и надевает шапку.
– Короче?! – злобно говорит он. – А с Россией что сделали? что?! Россия тысячу лет шла своей дорожкой… Их-хе-хе, тысячу лет, а вы короче… Не шла даже, а брела, плелась, – брела медленно, вразвалочку, потряхивая бедрами. Вот как плетутся толстозадые русские бабы с ведром воды. Вперевалочку. Вразвалочку. А вы, чорт знает зачем, поставили ее на рельсы. Зачем? Куда? А она вот пятый год летит, как сумасшедшая. Как этот скорый поезд…
– А это верно!
– Конечно, верно. Верно! Правильно! Да в чем беда-то? Лба она себе не расшибет. Не беспокойтесь! И вас рано или поздно под откос сбросит. Тоже верно! Да не в том дело, что вы под откос полетите. В том, том оно, что расплещет при этой скачке свое полное ведро до дна. А в ведре-то наше! Родное! Русское! – завизжал доктор.
Товарищу Борису хочется ответить злобно и радостно, что Россия действительно поставлена на рельсы, что она летит, сломя голову, но летит, зная куда и зачем; и что она не потеряет своей народной индивидуальности, как не потеряет ее отдельный человек в обществе социально-равном.
Но товарищ Борис, при свете фонаря, близко-близко перед собою, видит искаженное лицо и медлит.
Доктор смотрит на него почти безумным взглядом. И вдруг с'еживается и опять идет к поезду.
V. Стихийное.
Поезд сорвался в мартовскую ночь. Скорый "Петроград-Москва" нагоняет простой. Через три минуты от станции – семьдесят верст! Через пять – семьдесят пять! – ззууу, – свистит ветер, ггррр, угррр, – грохочут грузные вагоны. Грузные вагоны рвет, бросает, кидает. Под вагонами вихрь колес, лязг, треск, удары железа о железо. У поезда миллион железных мускулов и каждый мускул разгорячен. Поезд обезумел. Поезд несется сквозь ночь и ветер.
Безумие поезда передается товарищу Борису. Товарищ Борис остался на площадке думать о том, что говорил доктор. Товарищ Борис думает настойчиво, методично, анализирующе. У товарища Бориса рафинированный мозг марксиста, – строгий, отчетливый, непокорный. Но кругом ночь, мрак, рев, грохот, лязг, вихрь. Стихийное извне вытягивает стихийное изнутри. Кровь товарища Бориса грохочет. Стихийное несется в крови галопом. Ударяет в голову. Вышибает все разумные представления. Мысль, метод, анализ – смяты, скомканы, парализованы. Ощущение места, времени, самого себя – замутилось. Голова пухнет, пухнет от железного гула, грохота, лязга. Товарищ Борис чувствует свою голову огромной, шарообразной, тяжелой, как бывает во сне от прилива крови. Сердце обмирает, тянется, – растягивается, как кусок резины. И вот…
…товарищ Борис перегибается, как автомат, лицом вниз, через перила щита.
В лицо, уши, в глаза товарища Бориса еще жарче ударяет яростный вихрь колес. Товарищ Борис задыхается. Товарищ Борис кричит туда, вниз, в грохот колес:
– Быстрееей… реей… еее… впеерееед… реее…
Последняя разумная сопротивляющаяся мысль серой птицей проносится в голове товарища Бориса. Товарищ Борис вздрагивает, выпрямляется, оглядывается. "Что это? Где штамп культуры тысячелетней?"… – шепчет он. Но кругом ночь, мрак, рев, грохот, вихрь. Серая птица мелькает и пропадает. Руки товарища Бориса еще судорожнее, до хруста в пальцах, впиваются в мерзлые поручни. Тело товарища Бориса – камень и, туго, как камень, перегибается снова, лицом вниз, туда, в грохот колес, и -
– ееей… ооод… ооуууаа…
Крик зверя, бессмысленный, дикий, торжествующий. Должно быть, так кричал мохнатый предок товарища Бориса, разбивая палицей голову врагу. Товарищ Борис кричит, воет, исходит судорогой… грохот, лязг, треск…
И вдруг…
…на плече чья-то рука.
Вздрагивает сердце до боли остро. Летит миг, быстрый, как точка. А точки достаточно. От обожженного мозга передается ток. Мускулы вспыхивают и отвердевают. Товарищ Борис уже вырван из омута стихийного и вскрик неожиданности задержан в горле. Уже умышленно товарищ Борис задерживается в том же согнутом положении еще на секунду. Не спешит. Потом оборачивается и выпрямляется.
Перед ним жутким вопросом вспыхивает огонек папиросы.
Товарищ Борис видит огонек еще нереально, еще как в тумане. Огонек пляшет вопросом. А в мозгу товарища Бориса серой мутной птицей уже – мысль, уже по-человечески дерзкая мысль. Товарищ Борис неуспокоившимися пальцами медленно достает портсигар, не спеша вынимает папиросу.
– Разрешите прикурить, доктор.
В голосе – последняя муть, и сквозь муть – глухая улыбка.
– Пожалуйста… думал… перегнулись, кричите… дурно… – смущенно говорит доктор. Он трезвее – должно быть проспался.
А товарищ Борис:
– Вы правы, доктор. Россия брошена на рельсы и несется вот, как этот поезд… сломя голову. И, знаете, мы уже обскакали Европу. Представьте только: мы, – Азия по-вашему, а Европа все-таки отстала… Ах, чорт, – весело засмеялся он, точно спохватившись, – да ведь это в вашем стиле, дорогой доктор. Это вам нужно говорить, а не мне… Так вот и обскакали Европу. Обскакали, несмотря на то, что мы – Азия. Устарела Европа! Ведь вы теперь, дорогой доктор, встретьте француза, грека, англичанина, – о чем будете говорить с ними? Ведь будете поучать, поучать. Не правда ли? Чем-то мы стали выше Европы… Вот, доктор, – опять раскатисто рассмеялся товарищ Борис, едущий по командировке служебной из Смольного, – это вы давеча заразили меня своей Россией с ведром…
Доктор молча из темноты смотрел на него. В молчании чувствовалось изумление.
– А насчет революции в Европе и лохматого мужика русского – не беспокойтесь. Революция в Европе придет обязательно. И не во имя мечты, как полагаете вы, а просто в силу… ну закономерного развития капиталистических отношений. Это тоже прописи, – скажете. Ну, что ж, если в это мы верим. Даже не верим, а знаем. А мы еще, дорогой доктор, постараемся ускорить эту революцию. Мы ее на штыках понесем в Европу… Ха-ха, миру – мир, миру – братство, миру – равенство и мечту подадим на острее штыка. Неправда ли, заманчивая перспектива?! Вы возмущены, негодуете, ужасаетесь, – верно ведь говорю? А мы понесем. И, знаю, – донесем и память сотрем о вашем страшном духе, пронесшемся над Европой. Вот, доктор… ничего тут не поделаешь. Загляните в историю: все великие учения, все великие религии подавались бедному человеку на кончике меча. Даже религии любви, – христианство, например. И коммунизм – не исключение, дорогой доктор. Таков человек. Был таков, есть таков, но не будет таков – верю в это я. А также напрасно вы нас и распинать собираетесь. Вы распнете, а мы на третий день воскреснем… по писанию. Нам некогда, доктор, сомневаться, некогда страдать… Ах, да, еще мужик лохматый, мамонт в лаптях… Ну это, говоря вашим словом, просто утопия. Здесь, я должен сказать, вы ничего не понимаете. Народничеством пахнет. Просто, знайте, что если лохмат он, – причешем. – Вот доктор… Ну, что смотрите? – весело засмеялся товарищ Борис, – думаете, – сумасшедший? Да, нет, доктор. Это гораздо проще, – это стихийное. Грохот, лязг, ночь, ветер – ну, вот и орал. В каждом кусочек его спрятан, и в вас есть.