Но вот и последний поводок, перемет кончился. За узкой полосой лопухов белела песчаная круча берега. «Потопит, черт! – мелькнуло в голове у Чаркина. Не оборачиваясь, искоса глянул он на Дулю. Тот сидел весь точно известкой облитый, освещенный ярким лунным светом, ощерялся во весь рот, крупные белые зубы сверкали нестерпимо.
«Страшон, поганец! – поежился Чаркин. – Уж бил бы, что ли, скорей, ей-богу! А что если… – Чаркин снова покосился на Дулю: – Закуривает, подлюка, спичкой об коробок трет, отсырели, видно… Ай попробовать? – соображал Чаркин. – Ведь не догонит, сроду не догонит… Ну-ка, господи благослови!»
С неожиданным для его лет проворством и ловкостью Чаркин кинулся к веслу, схватил его и оттолкнулся от Дулиной лодки. Еще секунда – и он был бы на течении, на глубине, где тяжелому Дулиному корыту никогда бы не угнаться за ним… Но оказалось, что Дуля предвидел и это: острый крюк багра впился в чаркинский челночок – Чаркин попал в плен.
Дуля молча подтянул челночок к берегу, могучей железной рукой ухватил тщедушного мастера за ворот пиджачка и молча же залепил Чаркину такую плюху, что у того луна в глазах волчком завертелась.
Первый раз в жизни Чаркина так жестоко наказали за его шалости. И это тем более тяжело показалось ему, что привык он, чтобы все ему с рук сходило, все прощалось из уважения к его мастерству. Боль от побоев сама по себе, конечно, несладка, но еще терпима. Насмешки же, подмигиванья односельчан, с виду участливые, а на самом деле ехидные соболезнования – вот что было хуже побоев, вот что донимало Чаркина. Ничто не мило ему стало.
Когда сельский парикмахер Мартирос показал ему газету со статейкой, он равнодушно поглядел на свой портрет и отмахнулся с досадой: не до того, ну вас совсем!
В такой меланхолии пребывал он с неделю, а потом плюнул на все и закубрил; замелькал то в чайной, то по дворе дома отдыха, то в сельмаге – такой же, как всегда, шумливый, задиристый. К вечеру сваливался с ног и засыпал где придется, иной раз прямо на улице под чужим плетнем, и спал тревожно, стонал, вскрикивал. А с утра начинал все сначала, и казалось, конца этому не будет.
И вот однажды, когда грязный, опухший, исцарапанный, лежал он утречком под навесом пожарного сарая, в Столбище прибыла делегация. Двое чисто одетых мужчин, из которых один был почему-то в зимней шапке, а другой – помоложе – в капитанской фуражке, предъявили в сельсовете свои командировочные удостоверения. «Гражданин такой-то и такой-то, – говорилось в бумажках, – направляются в село Столбище для перенятия у т. Чаркина опыта по производству средств легкого водного транспорта». Оказалось, наделала-таки газета шуму: ходоки приехали из рыболовецкой артели соседней области. Оба они занимались лодочным мастерством, и хотя баркасы и челноки ихнего изделия, слава богу, плавали, не тонули, но председателю захотелось иметь у себя такие же великолепные лодки, какие описаны были в газете расторопным корреспондентом.
Делегатам объяснили, как найти чаркинский дом, и они уже было направились к нему, но по дороге к ним привязался некий столбищенский житель, известный всему селу под кличкой Пушкин. Ему было двенадцать лет, вечно он гонял по улицам, по берегу, вечно совал свой остренький веснушчатый носик в чужие дела и знал поэтому решительно все, что творилось на белом свете. Он совсем не был похож на великого поэта: Пушкиным окрестили его в школе за то, что была у него удивительная привычка говорить в рифму. Вот этот-то Пушкин, увидев двух незнакомых мужчин, некоторое время шагал за ними молча, а когда они в нерешительности остановились на перекрестке, сказал:
– Вы, дядьки, к Чаркину идете, но без меня вы его не найдете.
Приезжие с удивлением поглядели на Пушкина.
– Это еще что за птица? – сказал тот, что носил капитанскую фуражку. – Катись!
– Я человек, а не птица, – обиделся Пушкин, – и никуда не желаю катиться.
– Ишь, чертенок! – засмеялся старик в шапке.
– Чертенок – твой внучонок, – отрезал Пушкин.
– Ну ладно, – примирительно сказал молодой, – если и вправду мы без тебя товарища Чаркина не найдем, то, будь добр, проводи нас к нему.
– Вперед, за мной на смертный бой! – гаркнул Пушкин и, взбрыкивая черными ногами, помчался к пожарному сараю.
Чаркин лежал под водовозной бочкой. Глаза его были открыты, он не спал, но и не бодрствовал. Мысли лениво шевелились, какая-то все чепуха лезла в голову. На яркой зелени выгона ходил пестрый теленок, за которым волочилась длинная веревка. «Чей же это телок? – тупо соображал Чаркин. – Веревка, видать, хорошая, новая, – как же это он ухитрился ее порвать?» И хотя никакого дела не было Чаркину ни до теленка, ни до веревки, он все-таки только о них и думал. А в голове гудело, боль в затылке не давала покоя, и так нехорошо было, так скучно, что хоть глаза закрой… Чаркин зажмурился. И события вчерашнего дня, как нитка из спутанного мотка, потянулись в его воображении.
Пьяный, сидел он вчера на пристани в доме отдыха, горланил песни, матерился, приставал к отдыхающим. Женщины в испуге шарахались от него. Наконец какой-то верзила в голубой полосатой пижаме взял его за шиворот, отвел в сторонку и, легонько поддав коленом, сказал:
– Чтоб духу твоего тут не было… мелюзга!
И ушел.
Очень обидно это показалось Чаркину, и он заплакал. Сидел и, размазывая по грязному лицу прозрачные слезинки, всхлипывал.
– Обидели детку? – раздался за его спиной насмешливый голос.
Чаркин обернулся. Перед ним стоял директор дома отдыха. Маленький, седоватый, поблескивая очками, в неизменном своем офицерском потертом кителе, заложив за спину руки, директор, улыбаясь, поглядывал на Чаркина.
– Неглупый ты человек, Чаркин, а ведешь себя по-дурацки.
Чаркин сопел, молчал.
– Руки-то у тебя золотые, – продолжал директор, – ты ведь, может быть, гений в своем роде, а? Верно говорю?
– А ну вас к свиньям! – озлобился Чаркин. – И со всеми вашими разговорчиками! Я – что, трогаю вас? Чего вы ко мне привязались?
– Чудак! – пожал плечами директор. – Кончал бы ты, Чаркин, эту свою лавочку… Иди ко мне, семь гривен гарантирую… Ну?
Чаркин длинно выругался и поплелся прочь. К вечеру он уже снова был хорош. И не помнил, ни как его выпроваживали из чайной, ни как очутился он под навесом пожарного сарая.
– Умники! – сплевывая, ворчал, ворочаясь под бочкой. – Дирехтора… так вашу!
В это самое время к сараю подошли Пушкин и двое приехавших делегатов.
– Дядь Мить! – крикнул Пушкин. – К вам гости!
– Какие еще гости? – сердито отозвался из-под бочки Чаркин. – Вот погоди, вылезу – ухи оболтаю…
– А то быдто! – нахально ощерился Пушкин, прячась за гостей. – Один такой-то грозился, да в яму свалился!
– Ах ты…
Кряхтя, охая, с превеликим трудом выбрался Чаркин из-под водовозки и оглядел мутными глазами сарай. У входа, не заходя под навес, стояли два незнакомых человека.
– Товарищ Чаркин? – вежливо приподнимая белый картуз, спросил молодой. – Извиняйте за беспокойство, мы к вам…
– Давай, друг, делись опытом, – сказал старик в шапке. – Веди, показывай свои достижения…
«Ах, батюшки, стыд какой! – ведя гостей, сокрушался Чаркин. – Люди бознать откуда ехали, какое беспокойство, принимали, а он – вот тебе: с похмелья башка трещит, морда вся в подтеках небось… Дулины синяки, поди, еще не слиняли… ай-яй-яй! И как, скажи, все одно к одному набежало…»
Проходя мимо сельского клуба, он засуетился, заизвинялся, усадил приезжих на зеленую скамейку, а сам метнулся в низенький белый флигелек, на крылечке которого красовалась синяя вывеска: «Парикмахерский зал». И пока толстый, вечно сопящий и пахнущий луком и мылом Мартирос скоблил его грязную седую щетину, все косился на себя в зеркало и ахал: под глазом желто-зеленый, в два пятака подтек, царапина во всю щеку, да вроде бы и клочка волос возле уха не хватает…
Когда пришли на реку и приезжие принялись разглядывать лодки, у Чаркина все время одна мысль из головы не шла: вот станут эти двое его угощать – как бы опять не нагрузиться; знал он, что нехорош бывает во хмелю, и не хотелось ему перед чужими срамиться. Да ведь еще и то принять во внимание: как же он, знаменитый теперь человек, может оказаться в таком, прямо сказать, неприличном виде? К нему опыт перенимать приехали, как бы учиться, что ли, а он…
Но гости угощения не поставили. Деловито осмотрев чаркинскую работу, старик в шапке сел на деревянный чурбак и закурил сигарету «Памир». Его товарищ все еще копался в большой черной, осмоленной, но не покрашенной лодке. Он что-то измерял складным желтым метром, что-то записывал в маленькую книжечку.
– Давай, Костя, вылазь! – позвал его старик. – Ну, дорогой товарищ, – обернулся к Чаркину, – рассказывай.
– Да ить что ж рассказывать-то, – ухмыльнулся Чаркин. – Работа – вот она, сами видите…
– А ты не виляй хвостом, – строго сказал старик. – Мы за двести верст ехали не на твой портрет любоваться. – Искоса глянув на Чаркина, усмехнулся. – Портрет мы и в газете видали.