Хлопает черная дверь, слышу тяжелое придыхание, шаги, и является из-за угла Колька в обнимку с прокопченным бачком. Крышка маленькая, провалилась внутрь.
Я заглядываю: макароны по-флотски. А Колька бодро мне объясняет, что дома его ждет-пождет голодная команда. Подходим к стоянке, Колька корячится, пыхтит. Таксисты не берут, отказывая кто как может, при этом брезгливо оглядывают рыжего с бачком, и я их не осуждаю.
— Х-ха! Не будем унижаться, браток, — обидчиво сплевывает Колька. — Завтра меня должны назначить начальником таксопарка. Ничего, ничего…
Стараясь не опачкаться, беру бачок, жалея Кольку, такое у него несчастное лицо, что, не ровен час, он заплачет. Идем, несем бачок, стесняясь выходить под фонари. Колька хитрит, чтобы подольше идти пустым, занимает мое внимание небылицами, анекдотами. Я осторожно, чтоб не спугнуть Кольку, говорю, мол, сегодня я малость поспал в скверике, меня разбудили вороны. Он переспросил: в котором часу? И, не дожидаясь ответа, стал сокрушенно рассказывать, как хоронил бабушку.
— И вот остался один в двух комнатах. На что мне столько? И потом я привык к старухе, разговаривал с ней, ухаживал. Она умерла, браток, и я сразу населил квартиру сиротами-стариками: Самсоныч, Сафроныч одноногий и Марта Гавриловна. Зимой они много спят. Летом торгуют цветами, луком. Ну, в основном бабка Марта торгует… Не сдавать же их в дом престарелых? Пускай живут, радуются своей коммуне. Ничего, они меня любят. Я их в общем склепе захороню, я обещал, есть друг знакомый на кладбище.
Возле подъезда, родного мне и забытого, я передаю бачок, оттянувший руки и плечи, и в квартиру отказываюсь заходить. Колька неодобрительно бурчит, ему подниматься, помню, на пятый этаж. Тополь высится в темноте, желтый, мокрый, и не видно: отросла ли новая верхушка? Ведь рыжий пятиклассник, оскорбленный, настрадавшийся под подушкою, тополю не простил, ночью влез с ножовкой и верхушку ему оттяпал. Ствол холодный; я обнимаю, пальцы не сходятся, ну вот, кажется, еще чуточку, еще, и сойдутся, я в нетерпении и бессилии бьюсь, бьюсь ладошками на оборотной стороне, и только шлепки и слышу, а потом слышу и смешок за спиною.
— Браток, природу не объять голыми-то руками. — Колька посмеивается, подталкивая в спину высокого человека. — Спилим, стешем и обнимем… Иди знакомиться, браточек! Это мой Самсоныч…
Самсоныч останавливается передо мной, вздергивает тяжелый подбородок, прищуривает умные и холодные глаза. Добротная, синего цвета, куртка на меху, с оловянными пуговицами, шляпа, остроносые ботинки придают старику несколько опереточный вид.
— Друзья мои! — восклицает Колька, чуть напыжившись, пригладив лацканы зеленого пиджачка. — Друзья! Не задавайте вопросов, я позже все расскажу. Я зову спасать хорошего человека. Вы поняли мой смысл?.. Самсоныч и ты, браток, могу я положиться на вас?
Я подхожу к Кольке, с чувством жму руку. Он недоверчиво косится на меня, подозревая, что я насмешничаю. Самсоныч недовольно бурчит, натягивая глубже шляпу:
— Ну, а в общих чертах? Куда идти-то?..
— Например, я женюсь, — Колька не любит вопросов. — Когда зову на легкий бизнест, ты вприпрыжку за мной…
— А жить? — Самсоныч чуть заискивает. — У невесты? Или у нас?
— У вас, у вас!.. Да на фиг вы нужны? Подслушивать? И потом, Самсоныч, ты путаешь. Ты не путай! Как это — у вас? Вы — у меня!
— Коля, Коля, не сердись, я оговорился.
Мне показалось, что старик вовсе не оговорился. Он был заметно растерян, раздражен, вроде как искал повод прицепиться к Кольке, обидеться и, обидевшись, никуда не идти.
Колька держит путь в темноте, будто по не видимому нам компасу. Идем напрямую через глухие дворы и темные пустыри, сквозь дырки в дощатых заборах, отпинываем лающих собак, подбадриваем задумчивого Самсоныча. Конечно, тащиться в мокрую ночь, не зная смысла, конца, степени опасности — удовольствие, я бы сказал, ниже среднего, а только я предчувствовал, что направляемся к черной женщине, это было любопытно. Идем так: Колька, следом я, а Самсоныч спотыкается далеко позади.
— Ух, я женюсь! — Колька толкает меня локтем в бок, кивает на Самсоныча, мол, я для него говорю: — Даю вам палец на отруб: стану тогда говорить и размышлять красиво! И высоко! А что? Мысли, они ведь тоже от человека зависят. И от одежки зависят, от обувки. Будем откровенны, друзья, на мне кеды за шесть тридцать. И мысли иной раз приползают — с гулькин нос.
— Коля, Коля, честное слово, я устал. Скоро придем?
— Браток, — шепчет Колька на ухо, — с каким удовольствием старик поколотил бы меня. Да?.. Скоро, Самсоныч, скоро!
Выходим па окраинную улицу, пересекаем раскисший огород, минуем кочковатое футбольное поле, вязнем в мокром песке старого карьера, помню, когда-то играли мы здесь в Чапаева, и, выбравшись из песков, видим впереди нечеткие контуры деревянных домов, протянувшихся в два ряда. Темно, тихо, в некоторых окошках неяркий свет.
— Всё, пришли! — Колька подзывает Самсоныча. — Это новый поселок мелиораторов. Браток, при тебе его еще не было… Итак, слушайте и повинуйтесь! Самсоныч, помнишь, мы в конце августа получили расчет за котельную?.. Браток, мы ее белили… Ну, получили расчет, Самсоныч побежал в сберкассу, он очень аккуратный вкладчик, а я, короче говоря, пошел выпить двести граммов «Рубина», а потом купил сдобную булочку и в сквере кормил голубей… Х-ха, городские голуби, браток, знают меня в лицо!
В Колькином рассказе было много лирических отступлений. Рассказывая, он увлекался, как бы даже заводил себя: то злился, то чувствительно моргал и молчал долго, то невозможно хвастал… Колька занял лавочку в сквере, день был субботний, веселый, солнечный. Шарашились по аллее пареньки с транзисторами, смеялись девушки, скрипели детские коляски, тявкали розовые собачки на поводках у почтенных дамочек. Были пустые скамейки. Колька удивился, отчего женщина с ребенком на руках, а еще двое пацанят держались за ее подол, обошла пустые скамейки и усадила свой выводок рядом с Колькой. Возможно, решил он, дети пришли порадоваться на голубей. На женщине был черный халат, черная косынка, черные туфли. Ребятишки сидели, тихие, смотрели на голубей как-то строго и чуть даже завистливо. Общительный, мягкий, Колька стал расспрашивать о детях, о жизни и — вообще. Женщина расплакалась и плакала долго: дети не ее. Так вышло: приехал в Наманган командированный, вроде непьющий, уговорил, увез тайком в Мелекесс, с месяц жили неплохо. Он недавно схоронил жену, оставившую трех мальчишек, и, наверное, собирался стать заботливым отцом, а заместо мамки взял ее, Шуру. Она пожалела человека в беде, она даже фамилию его не спрашивала. Паспорт ее он сразу забрал, спрятал, пообещал написать ее родителям, мол, все им объясню, Шура, все будет хорошо… И стал он вдруг пить, а может, и «не вдруг», может, думала Шура, он и всегда пил, и свел родную жену; и пошло у Шуры колесом: Семилуки, Моршанск, Бугульма, потом Златоуст, Ачинск… И вот — поселок мелиораторов.
— Это судьба моя. — Колька печально оглядывает меня, Самсоныча. — Деньги к деньгам… А ко мне — недоделки. Я тогда и сказал Шуре: держись, раз уже женщинам так предписано: мучаться. А когда сильно прижмет, ты беги в музыкальную школу, спроси Кольку… А ребятишек я лично обнял и пообещал вывести их к светлому будущему. Как будто, браток, знаю туда дорогу.
…Посочувствовав женщине, Колька собрался уже в ларек за конфетами, но появился у отдаленного входа в сквер коренастый мужик с крупной головой, в красной безрукавке и брюках-галифе. Он придерживал на веревке худую козу, она мелко и сердито копытила асфальт. И Шура вскочила, и дети повскакивали, и Колька проводил их глазами, грустными и облегченными. Подумал о мужике без недавней враждебности, допустил даже, что Шура все наврала, ведь не совсем же сволочной мужик, если думает о молоке для пацанов.
— А сегодня утром, — Колька заканчивает рассказ, — она меня разыскала, вся побитая, голодная, попросила продать серьги, чтоб хватило денег до Намангана… Браток, он пропил козу, а утром собрал чемоданишко и исчез, накорябал записку, что не может больше, что сам пропадет и их погубит… Должен сказать, я не верю, что он исчез. Куда? Скорей всего, он до конца будет пить кровь.
Я перевариваю услышанное, мне ясно, для чего нас Колька притащил сюда — хорошего мало. Самсоныч встревоженно говорит:
— Коля, Коля, поворачиваем. Это не наше дело.
— Я так и думал, — отвечает Колька насмешливо. — Я поэтому и оттянул рассказ, чтоб не пугать заранее. Но теперь, Самсоныч, тебе ничего не остается. Ночь! Ты струсишь возвращаться, я знаю.
Догадываясь, что Кольку не остановить, я все же пробую поддержать Самсоныча:
— Вот именно: ночь! В чужие дома ночью не ходят.
— Да, да! — Самсоныч воспрянул, встретив поддержку. — Ладно, если эта Шура одна. А если все же с мужиком? Я бы не хотел… Агитировать его за трезвость?! Это заведомая чушь. Уволь меня, Коля. Я не хочу отбирать хлеб у народного суда, у милиции.