Пролог повести – это еще апофеоз цельности, нерассуждающей отваги, торжество корпоративного офицерского аристократизма. «Учебная рота кремлевских курсантов шла на фронт». Эти двести сорок курсантов кажутся целиком скопированными с того же капитана Рюмина. Поражает почти графическая четкость в обрисовке монолитной колонны, ее вызывающе-игрового презрения к гибельным обстоятельствам. Все вокруг уже говорит о смертельной опасности для Москвы, России: над лесом парадоксальная «голубовато-призрачная мгла», солнце «навсегда застряло на закате…». Однако рота воюет пока лишь тем, что гордо не обращает внимания… ни на что! «Рота рассыпалась и падала по команде капитана – четкой и торжественно напряженной, как на параде», – сообщает автор о шествии, о действиях курсантов и их лидера при появлении вражеских самолетов. Сам капитан оставался стоять на месте лицом к полегшим, и «с губ его не сходила всем знакомая надменно-ироническая улыбка».
Это даже не колонна, а корпорация, некий кристалл, не растворяющийся в среде, презирающий обстоятельства! Она напоминает – это уже тончайший нюанс авторской тревоги, беспокойства, болезненной любви к своим героям! – выразительную стилистическую фигуру, грандиозную метафору из предвоенного фильма 30-х годов «Чапаев»: колонну белых офицеров, сцементированную ритмом, барабанным боем, с надменно-ироническим презрением к пестрой лапотной крестьянской толпе (орде) врагов (чапаевцы для них – современные пугачевцы с вилами!). Их ведет, подчеркнули братья Васильевы, создатели фильма, не воля к победе, а презрение к смерти. Следует учесть, что о традициях русского офицерства, о кодексе чести лермонтовского Максима Максимыча, полковника из его же «Бородина», что был «слуга царю, отец солдатам» и призвал – «умремте ж под Москвой», вспомнили только после 1943 года. Тогда введены были офицерские звания, погоны.
В 1941 году поколение Воробьева могло искать связи с лермонтовскими, толстовскими, купринскими, булгаковскими поручиками – произвольно, как бог на душу положит, – сквозь уродливые призмы, карикатурные фигуры «беляков», «ахвицеров», которых, ликуя, «косит» в том же фильме «Чапаев» Анка-пулеметчица. Писатель, конечно, не мог знать, что эта метафора кинорежиссеров, последний парад, понравилась некогда О. Э. Мандельштаму, увидевшему фильм:
Начихав на кривые убыточки,
С папироской смертельной в зубах
Офицеры последнейшей выточки
На равнины зияющий пах…
Рюмин с его надменной улыбкой, фуражкой, сдвинутой на висок – странная, не очень ясная вначале фигура, – отчасти уже несет в себе обреченность (и это при его кожаных перчатках, почти гумилевском презрении к смерти). Он оледенел, застыл. Вся колонна, что ложится на землю, а после ухода «юнкерсов» кричит «по-мальчишески звонко и почти радостно», этого чувства обреченности, к счастью, не знает. Они хотят победить, а не блистательно умереть на последнем параде. Различие самочувствий их и Рюмина подчеркивается весьма сдержанно, намеками. Оценка подается через поток наблюдений автобиографического героя, командира взвода Алексея Ястребова.
Что же невольно замечает Ястребов, этот человек из народа, в своем кумире?
Он заметил, например, что Рюмин почему-то растерялся, натолкнувшись на заградотряд в скирдах, устрашился «подозрительно-отчужденных» взглядов заградотрядников, словно изучающих душу. Он стушевался перед усмешкой майора, проверявшего документы.
Заметил Ястребов, что еще более робко держит себя Рюмин перед измученным подполковником, командиром полка московских ополченцев, коему придана их рота. «Разве рота не получит хотя бы несколько пулеметов? – тихо спросил Рюмин». Когда этот же подполковник обрадовался тому, что в роте целых двести сорок винтовок, Рюмин вновь как бы ничего не понял и «увел глаза в сторону и как-то недоуменно-неверяще молчал».
В этих подробностях нет негативного отношения к Рюмину. Есть лишь предчувствие беды, жалость к герою. В конце концов, не очень много знает о происходящем и Ястребов. «Все его существо противилось тому реальному, что происходило ‹…› пятый месяц немцы безудержно продвигались вперед, к Москве… Это было, конечно, правдой, потому что… потому что об этом говорил сам Сталин». Оба героя знают о беде ничтожно мало… по сравнению с автором. Но он не спешит поделиться своим страшным знанием.
Однако различие в жизнеощущениях двух героев, предвещающее смену лидера, все-таки есть. Когда на участок фронта перед взводом Алексея Ястребова вышла горсть бойцов с генерал-майором Переверзевым (он в солдатской шинели), то сразу же заявляют о себе мотивы скованности, закрытости и запуганности, даже страха, живущие в Рюмине. Этого совершенно нет в открытом, бесстрашном, скорее любопытном Ястребове.
Вот странный красноармеец в пилотке (генерал), которого втягивают по склону рва, протянув ему винтовку. Он затем стоит в стороне… Вот капитан, не отвечающий на вопросы и все время поглядывающий на этого обособленно стоящего «красноармейца», как бы «отходящего» от травмы. Нетерпеливые вопросы Алексея: «Где фронт? ‹…› Где ваша… винтовка, товарищ боец?» И первые, уже генеральски-суровые, ответы «бойца», гневные его упреки еще не прозревшему новичку: «А ты где находишься? Ты не на фронте? Где ты находишься? А? ‹…› Я воевал не винтовкой, а дивизией, лейтенант!»
Этот внезапно преображающийся человек для Алексея не просто тот битый, за которого двух небитых дают… Он преображает Алексея тем, что заставляет и его пережить (мысленно!) возможное поражение и обрести горький опыт битого, спросить себя: «Какого фронта ты ждешь? А может, он, фронт, уже и… за твоей спиной?»
Поведение Рюмина при встрече с генералом совершенно иное. Он вновь испугался, поняв безысходность, тяжесть своей ответственности, и «вдруг побледнел и сказал чуть слышно: „Предъявите ваши документы!“
Осознать начало совсем иной войны Рюмину вновь не под силу. Он, правда, уже отбросил стэк, перчатки, смог с раздражением заметить тому же Ястребову, еще подражающему во всем ему же: „Бросьте тянуться, Ястребов! Вы не на экзамене…“ Его лидерство уже неустойчиво, зыбко. И он как-то осознает это, признаваясь внезапно, словно сдавая полномочия, прощаясь, тому же Алексею.
„– Обстановка не ясна, Алексей Алексеевич, – неожиданно и просто сказал капитан. – Кажется, на нашем направлении прорван фронт… – И все тем же, немного не своим и немного невоенным, тоном капитан сказал, что ночью за ров пойдет разведка ‹…› Ушел Рюмин тоже не по-своему – он не приказал, а посоветовал выставить за кладбищем усиленный пост, порывисто сжал руку Алексея…“ (курсив мой. – В. Ч.).
Почему так разведены, отъединены эти два офицера? Что недоговаривает Рюмин, безусловно знающий и о предвоенных чистках в армии, о крушении яростного антисталинского ядра во главе с М. Н. Тухачевским, о выдвижении плеяды новых полководцев типа Г. К. Жукова? Писатель вновь предоставляет слово… самим словам!
Возникают ситуации самораспада героя, состояния усталости, безволия. Увидев убитого курсанта, „Рюмин издал птичий писк горлом…“. Оставляя раненых в селе, он же „таинственно сказал“ хозяину, что „мы вернемся через три дня“. В канун ночной атаки он идет уже перед ротой „зачем-то высоко и вкрадчиво, как на минной полосе“, а после боя он же „заколдованно стал смотреть на хаты“. За действиями Ястребова Рюмин следит уже отрешенно, „с неестественно пристальным, почти тупым любопытством“… Это любопытство отрешенности наталкивается на „немой страдающий взгляд Алексея“.
Впрочем, Рюмин только по должности, в силу инерции почитания, остается еще центральной фигурой, отдающей приказы, куда-то ведущей роту. По существу же он почти утратил эту роль. Так было в 1941 году и с более крупными, фасадными, фигурами – тем же К. М. Ворошиловым, С. М. Буденным, С. К. Тимошенко, – назначенными ненадолго, для „вселения оптимизма“ командующими целыми направлениями. В роте начался процесс выработки нового сознания (и осознания войны), выдвижения иных руководителей.
Так, само по себе фантастическое решение Рюмина, выданное им за приказание свыше, – не отойти, чтобы избежать полного окружения, а ринуться вперед, атаковать деревню и затем идти назад к своим, – родилось во многом импульсивно, в сложном состоянии страха за несанкционированный, преждевременный отход; боязни объяснений с тем же заградотрядом; нелепого упования на чудо („сердце просило смутное и несбыточное“); какого-то неестественного романтического ультрагероизма.
Алексея Ястребова покоробило, когда Рюмин приказал его четвертому взводу остаться на месте и в упор расстреливать отступающих (а если этого не будет?) к лесу голых фашистов. „Рюмин так и сказал – голых, и Алексей на мгновение увидел перед собой озаренное красным огнем поле и молчаливо бегущих куда-то донага раздетых людей“.