Я смотрю на вспухнувшее на закате облако, на хищную птицу, парящую у его кромки, и думаю:
«Бабка моя, бабка, мать одинокая! Плещутся крупные щуки в наших реках, люди пустили в озера новую рыбку, ряпушку. Много приносим мы с болот и покосов матерых диких птиц. Улетела в округе одна птица — твоя молодость. И у меня на отлете…»
— Дедко мой охотник был не последний. Теперь устарел. Ты суди, что с ним нонче… Из годов вышел, на пензии значит, работой не неволят, а все помаленьку колхозничает. Стало быть, повез мой старик в дальнее поле на паренину позём. Скидывать начал — слышит, в омежке, у самой нивы, хрястит. Конь захрапел, рванулся и вывернул телегу набок. Глянул дед, видит — медведь в лядине ольшаник ломает.
Прибежал дед в деревню к другу Карпушке, тоже восьмой десяток охотничку, зовет медведя стрелять. Карпушка спрашивает:
«А стоящий ли зверь? Может, прибылой какой медвежончишка в траве запутался? Пока ходим, убежит».
Мой торопит:
«Давай собирайся! Медведь видный, таких с тобой не бивали…»
Карпушка говорит:
«Припасу готового нет, а ружье с осени на рябков заряжено. Дождется ли зверь?»
Мой отвечает:
«Дождется. Не ведаю, к чему медведю ольшаник, только занявши им крепко: так и крушит, так и ломит…»
Карпушка свинцу нарубил, пуль-то не было, пороху, про запас, в табачницу насыпал, ружье справил, ватную фуфайку накинул. Пошли охотнички. У одного ружье сечкой-жеребьем заряженное, у другого топоришко за поясом, — идут смело. Дело привычное: от батьков научены, как полесничать, не один зверь добыт вместе. Только вот… годы ушли.
Подобрались деды омежком близко, видят: и верно, медведь в лядине ольшаник ломает. Большущий зверь, что бык.
Карпушка стрелил… Медведь взад пятки сунулся, да вроде его как дернуло — стал на месте.
Мой кричит:
«Подовтори, Карп, еще! Эх! Мелка сечка, а зверь дивный».
Карпушка из табачницы поболе пороху высыпал, паклей потуже забил, жеребий покрупнее выбрал. Как грохнул!
Медведь на верёх — на дыбки, дурным голосом ревит, большую ольшину ломит, трусит листья, что на ветру… Мой шумит:
«Дуй, Карпий, еще! Вишь какой зверь нахратый — стрелой с дела не сбить. Дуй в поцвал, до убою».
Карпушка весь остатний порох из табачницы в дулину всыпал, самую крупную сечку отобрал, паклю натуго забил. Как ухнет! По лесам гулы пошли. Зверь на месте забился. Старики к нему.
«Убили, — кричат, — готовый!»
Приметил их медведь, уши прижанул, рванулся, петлю сорвал и на охотников…
— Какую петлю, бабушка?
— Да вишь ты, зверь-то в петле был. Соседский парень наладился на медведей петли ставить. Достал у трактористов витую струну, трос, что ли, называется, и на тропах к овсяному полю настораживал. Одного медведя поймал, небольшенького, правда, пуда на три. И этот зверина-то тоже в петлю ввалился. А петля к ольшине привязана была…
— Что ж охотники?
— Оробели. Сами не рады. Зверь-то за ними мало проскакал, назад отвернул. Деды поворот дали и по пашне без памяти завихрили. Мой-то споткнулся, пал на брюхо, ревит:
«Карпуха, выручай, медведь рядом!»
А что Карпуха? Карпуха-то побойчей — у самой деревни мельтешит…
Марья Сеньчиха — сухонькая подвижная старушка — дальше района сроду не бывала, а свое место хвалит.
Спросишь ее про морошку или чернику, загорится Сеньчиха:
— Наше-то место самое ягодное, самое ягодное! Сойдешь на мох — ахинеешь! Ягода спорная, упряжку берешь — не вынести… Нонеча только ее утренниками в цвету еще побило.
Спросишь про грибы, и опять:
— Наше-то место самое грибное, самое грибное! Что боровых, что волнух по лядинам — необеримая сила. Из Курковщины сюда народ приезжает. Там лесов мало, места напольные. Возами грузди да волнухи домой везут, возами… Нонече только лето суховатое, одна помока за все время была — не проявились грибы.
Утром выхожу из дому с лопатой и жестяной банкой. Марья согнала корову к стаду, сидит на крылечке.
Спрашиваю, не подумав:
— Где у вас тут червей поискать?
— Наше-то место самое червистое, самое червистое… — запела бабка.
— Да полно, мать! Копала ли ты червей?
— Не копала, сынок, не копала, но мечтаю — должен червь быть…
Осенью, уже по перволедку, приехал к соседу на побывку племянник. Привез с Украины молодую жену. Зайдя ко мне побеседовать, жаловалась шепотом бабка Марья:
— Нет, неладную бабу взял Ванька, не будет у их толку. Ты суди: свела ее на Долгий Мох, пошла в ботиночках, не послушалась меня; нет, чтобы мужнины сапоги обуть! Промокла, застыла. Ягоду не берет, сидит — плачет. А кругом богатство! Под клюквой мха не видать: все болото как сафьян. Я ей про всю красоту толкую — про волнухи, про серухи, про веники березовые. Нынче сто пар для козы засушила. Ничего не толкует девка. «У нас, говорит, лучше: вишни, черешни». А к чему они? На компот? Какая у них там жизнь? Наше-то место самое лучшее, самое лучшее!..
Лет двадцать назад я впервые пересек озеро Тихое. Очарованный его первобытной красотой — гладью тростниковых заводей, укрытых песчаными косами, светлым сосновым бором, теснившим извилистые берега, — я возвращался обратно. Навстречу на одном кормовике не спеша продвигался Федор Васильевич. Он тащил за собой дорожку, зажав по местному обычаю шнур в зубах.
Мы съехались на каменистом мысу, сели покурить и поделиться новостями. Тишину раннего утра подчеркивали редкие вскрики гагар. Рваный парок тянулся от воды и таял в лучах солнца.
— На жарёнку есть, — заметил я, заглянув в челн Федора Васильевича.
— Разве это рыба? — рыбак досадливо поморщился. — Щуренок. В нашем озере у берегов живут травянки, так они фунтов до шести, не больше, а в ямах плёсовые, те до пуда и более. И есть одна щука, у провалучей ямы живет, сколько в ней весу — не знаю, боюсь и соврать. Я ее прошлый год тащил…
Федор Васильевич помолчал, повернулся в сторону камышей, где шумно сыграла рыба, глянул на меня, пригнулся и взволнованно продолжал:
— Перво как взяла, думал — зацеп; потянул — чую, тянет вместе с челном. А она поводила, поводила и подалась.
Подтащил близко, вижу: блесна хорошо, на два якоря пристала к губе. На морде еще две чьи-то оборванные блесенки светятся. Как раззявила она рот — что вдоль, что поперек! Вижу: тащить в челн нельзя — велика. Отпустил шнур сажени на четыре — и тихонько к берегу. Идет хорошо. Они ведь чем крупнее, тем смирнее, а такая большая и вовсе глупа. Только челн приткнулся к песочку — место нарочно выбрал, чтобы ни травинки, ни коряжинки, — соскочил в воду спиной к берегу и тяну на себя: полагал за глаза взять или так накрыть. Подвел рядом, голова подо мной, слышу, песок черкнула… Тут как ударит! Батюшки-светы! По ноге как поленом, шапка с головы, глаза водой залило… Ушла. Стою как столб, мокрый, в руке шнур порванный, рядом шапка плавает, а в ней кисет и спички. Кум Осип мимо в лодке сено вез. «Ты что, говорит, Федя, купаться вздумал? Ильин день прошел, олень в воду мочился, холодна стала…» А я и молвить не могу. Машу рукой: «Подплывай, такое дело…»
Прошло много лет, но и теперь частенько можно увидеть Федора Васильевича, объезжающего с дорожкой знакомые мысы и лахтины. За эти годы еще два раза хватала за блесну «та самая», как он думает, щука. Видел он ее оба раза «в глаза», но вытащить не мог — не терпят поводки.
Нынче летом приехал к нам в деревню моряк-рыболов — погостить у родных. За полдень пришел он на берег и просидел до заката.
Подплывали рыболовы. У каждого на уху было — воды наши рыбой не бедны: у одного «сковородников» — крупных окуньков — с полдесятка наужено, у другого щучка порядочная. Поглядел на уловы моряк и сказал просто, без насмешки:
— Мелкота.
Вечером он зашел ко мне. Не отказался от морошковой наливки и свежепросоленного огурца, одобрил жареные рыжики.
Подошли и наши рыбаки. Моряк рассказал, как в Ленинградском порту он ловил лещей на особую снасть; как на Зее-реке добывал зимой калугу-рыбу весом пудов до тридцати, а еще где-то на Дальнем Востоке — бешеную форель с нашего лосося, но характером круче.
За полночь шел рыбацкий разговор, облако табачного дыма поплыло в окошко.
Наши рыбаки тоже в долгу не остались, подсыпали гостю таких рассказов про озеро Тихое, что стало ясно — диковины не только в дальних краях бывают.
Пообедал он на другой день у своей тетки Марии Ивановны, больше известной под именем Долгоносихи. Обладала она, к слову сказать, носом обычного размера, но выдающимся интересом ко всему происходящему у соседей. Потом зашел ко мне, чтобы одолжить на вечер мою «шлюпку» — единственный на озере челнок, оборудованный парными веслами и настоящими уключинами.