Степан жаждал чувствительных разговоров, верности, хотел мирных и нежных отношений: прийти с работы и встретить ее в сенях, есть щи, сваренные ею; пообедав, лечь на траву, в холодке, положив голову ей на колени, и глядеть, как быстро движутся пальцы, штопающие его вылинявшую рубаху. Она и не думала о таких вещах. Ей легче было уйти, чем ему, а в отношениях между мужчиной и женщиной очень важной силой становится вот это самое обстоятельство — кому легче уйти.
Несколько раз Степан пытался завести с Верой разговор о Звонкове. Он не называл его фамилии, а начинал с того, что вот есть один человек на заводе, он говорит так-то и так, ругает царя.
Все это казалось Вере неинтересным, но, замечая, что Степана это занимает, она не смеялась над ним. После первого посещения собрания и разговора с Павловым ему захотелось поговорить с Верой. Она внимательно слушала, не перебивая его, и, когда он кончил, сказала:
— Пойдем в город гулять.
Было уже холодно, ветер гнал по дороге пыль, дым стремительно бежал по небу, сухой кустарник беспокойно шевелил ветвями, будто бы спеша укрыться от дурной погоды. Вера и Степан гуляли, не замечая, что они были единственными медленными существами среди осенней стремительной пыли, ветра, дыма, облаков. В этот вечер мало кто гулял по Первой.
— Холодно. Может, выпить? — предложил Степан.
— В трактир только старухи и гулящие ходят, я бы со стыда сгорела, в жизнь не пойду.
— А в ресторан хочешь? — спросил он, указывая на освещенные двери подвала.
— Чего врешь-то, — насмешливо проговорила она.
— А чего мне врать, — сказал Степан, — пошли — и все.
Он начал спускаться вниз по каменным ступеням. В лицо ему пахнуло теплом и кухонным чадом. Степан остановился, оглянулся, внезапно вспомнив, что в ресторане, наверно, ни разу не был рабочий; ходили туда только приказчики из городских магазинов, служащие конторы, штейгеры с окрестных рудников, приезжие, жившие в гостинице. В рабочем поселке, когда встречали пьяных приятелей, спрашивали: «Где это вы так?» — и насмешливо отвечали: «В городе, в ресторане».
Это имело такой же нелепый смысл, как если б человек на вопрос: «Откуда — куда?» — отвечал: «С луны в Австралию».
В ресторане оказалось много свободных столиков. Степан и Вера быстро и зорко осматривались, восхищенные богатством и чинной чистотой. Вера поглядела на Степана.
— Садись здесь, что ли, — негромко сказал он.
За соседним столиком сидела, задумавшись, пожилая проститутка. Услуживающий человек подбежал, издали спрашивая:
— Чего прикажете?
Ему показалось, что пришел приказчик с проституткой, но, подойдя ближе, он сразу узнал в Степане рабочего. Степан, искоса глядя на него, заметил насмешливо-недоумевающее выражение лица, потом увидел напряженное, детски растерянное лицо Веры. Лакей стоял подле, покачиваясь с носков на каблуки, и Степана угнетала роскошь его одежды — белой сорочки, галстука.
— Пива подайте, — негромко сказал Степан, глядя в стол.
Лакей отошел на несколько шагов и, вернувшись, сказал:
— Пива нет.
— Чаю тогда дайте, — сказал Степан, и большие красные пальцы Веры, мявшие край кофты, показались ему нежными, детски беспомощными.
— Чаю не подаем, — громко сказал лакей.
За некоторыми столиками уже заметили этот разговор и с любопытством следили за репликами лакея.
— Тогда ситра две бутылки, — сказал Степан.
— Ситра не подаем, — четко и весело отвечал лакей.
По соседству рассмеялись, озабоченная проститутка усмехнулась, но тотчас же снова нахмурилась.
— Пожалуйста, — сказал лакей, поклонившись, — пожалуйста, у нас столики запрещено занимать без заказу.
Когда Степан с Верой шли к выходу, лакей наставительно говорил им вслед:
— Трактирчик тут за углом, там все, что твоей душе угодно, — и пиво, и водка, и студень, и барышню свою угостишь, все как надо. А тут — ресторан.
И пока они пробирались к двери, наталкиваясь на столы и стулья, ресторанная публика — коммивояжеры, агенты, проститутки, штейгеры, казачий офицер, техники — смотрела им вслед, добродушно посмеиваясь:
— Девчонка крепкая.
— Славная, право, а какой румянец!
— Это они конфетной бумажкой.
— Нет, девчонка ничего; право, ничего.
В этом добродушии было нечто чрезмерно уж обидное, отвратительное. Вот с таким видом гонят из комнаты залетевших со двора кур либо расшалившегося поросенка, впопыхах забежавшего с кухонного двора в господский дом.
Выйдя из ресторана, они вдыхали холодный воздух и быстро шли по улице, стараясь не глядеть друг на друга. Завод горел тысячами огней, прекрасный в своей силе. Они пробрались через дыру в заборе и пошли по заводскому двору мимо освещенных цехов. У нового мартеновского цеха они невольно остановились на мгновение: лили сталь, полустеклянный цех был освещен. Толстая, спокойная струя стали светилась ослепительно, она словно прорвалась из солнца. Стены ковша слегка розовели, раскаленные тысячеградусным жаром. Белый сухой дымок, крутящий вихрь искр, пламя, страшный жар и над всем этим спокойная сила — людей в канаве, крановщика, двигавшего чудовищную чашу стали, сталеваров, вгонявших дикое стальное молоко в простую форму изложниц. Вера потянула Степана за рукав, и они пошли дальше. После яркого света осенний вечер показался темней самой черной ночи. Они часто спотыкались. Казалось, и в сознании наступала такая же трудная, смятенная тьма. Ничего нельзя было понять в этом хаосе обиды за Веру, за себя, противоположности чувств — силы и ничтожества, злобы и растерянности, той вечной противоположности, нелепой и страшной, которая существовала в жизни рабочих.
— Не ходи домой, — внезапно сказала Вера, — пойдем к Нюше, она мне ключ оставила, дежурит сегодня в больнице.
Оглядываясь, вошли они в дом, так хорошо знакомый Степану, и остановились возле Нюшкиной комнаты. Пока Вера возилась с замком, Степан смотрел на двери своей бывшей квартиры. В щель виднелся неяркий свет керосиновой лампы, и слышался шум голосов. Степану подумалось: вот мать и Гомонов пришли с работы, бабка о чем-то сердито, быстро говорит, Лидка смотрит на нее внимательно, грустно. И ему не хотелось, чтобы вернулось время его детства, а, наоборот, было чувство облегчения: вот оно и прошло. В комнате Нюши, такой же, какой знал Степан ее в детстве, — здесь ночевал он, боясь покойницы старухи Боковой, — он обнял Веру и стал целовать ее. Они легли, не зажигая света. Степан глядел на белевшие в полутьме плечи Веры и думал: «Жена моя». Тепло ее тела грело не кожу его, а самое сердце. В груди у него сделалось горячо; пусть вечно будет эта тьма. Ему казалось, он понял самое главное в жизни, то, чего не мог объяснить ему химик и чего не знали Звонков и товарищ Касьян, — понял, достиг того, что делало безразличным и обиды, и тяжесть работы, и бедность. Вера, обнимая его, прижимаясь к нему, шептала:
— На всю жизнь только тебя любить буду, до самой смерти, только тебя. — И почти со злобой, точно сердясь на свое подчинение, стиснув зубы, сказала: — Слышишь, Степка, одного.
Он верил ей больше, чем матери. В этой верности и любви он чувствовал основу счастья, смысл и радость всей жизни.
Из рассказов, из бесед со Звонковым, после занятий кружка, проведенных Касьяном, после чтения книжек и брошюр, которые приносили Степану его новые товарищи — Павлов, Силантьев, — голова Степана обогащалась знаниями из той области, которая представлялась ему сплошным смятением, области, в которой, казалось ему, не могло быть знаний. Раньше думал он: главная беда состояла в том, что мастера, приставы, офицеры, директор, губернатор, городовые — все оказывались людьми бессовестными, несправедливыми. Вот сменить их — посадить на их место добрых и хороших губернаторов, вежливых, душевных городовых, справедливых мастеров — и все станет хорошо. Потом он понял, что до больших мест в жизни честью и правдой не дойти, жизнь именно так устроена, что лишь подлостью и неправдой можно стать мастером, добиться денег и почета. «Не подмажешь — не поедешь», «не обманешь — не продашь», «от трудов праведных не наживешь палат каменных» — все эти и другие в том же роде поговорки слышал он много раз, да и сам часто повторял их. Каждый день своей жизни он чувствовал несправедливость мира, в котором жил. Он не мог ни забыть о ней, ни привыкнуть, ибо всей своей громадой эта несправедливость была направлена против него, давила на него, колола его, беспокоила. Всегда и во всем он чувствовал ее: и днем на работе, и ночью^ когда, забираясь с Верой под темный, грязный навес угольных складов, прислушивался к свисткам паровозов и замирал при приближении ночного стражника.
То, что рассказывал ему Звонков, то, что он услышал на собраниях кружка, поразило его. Прибавочная стоимость! Это понятие сразу легко вошло в его мозг. Оно не осталось для него отвлеченным, каким могло бы стать в мозгу гимназиста. Он сам был добытчиком прибавочной стоимости для Новороссийского общества. Бальфур пользовался каждый день шестью часами его работы. Ум его, развивавшийся во время занятий с химиком, легко применял это общее понятие к условиям работы доменщиков. Там, где он просто полагал жадность глупца, злую волю вредного человека, желающего сделать рабочим неприятность, теперь он увидел разум системы. Не в собачьем праве Воловика и не в жульничествах Абрама Ксенофонтовича была главная беда рабочих.