Летчиком Заболотный, по его словам, стал случайно, вроде бы даже курьезно. Записался в аэроклуб, скорее, по мотивам уязвленного самолюбия, хотя теперь, впрочем, нисколько не жалеет...
Софийка любила, когда он открывался, являясь пред нею в подобного рода интимных откровениях, доверяя ей то, что для него, для его внутренней жизни, видимо, много значило. Выбрал небо, однако полетов тех, о которых говорят - красивые, одухотворенные, совсем мало выпало на его долю... "В основном же под огнем, под прицелом,- признался как-то он Софийке с горечью,- когда вот-вот станешь мишенью, и сам только и высматриваешь мишень, рвешься хотя бы секундой раньше врага выйти на дистанцию огня..." Истинное счастье полета, собственно, только и изведал при крещении в аэроклубе, где молодой летчик, когда его впервые выпускают в небо одного, в самом деле познает минуты вдохновения, переживает такое состояние души, которое потом ни с чем не сравнишь.
Слушая Заболотного, Софийка и сама словно была рядом с ним в то ни с чем для пего не сравнимое утро, когда он, курсант аэроклуба, получил наконец право на свои самостоятельный полет. Такого не проспишь, чуть свет ты уже на летном поле, где небо навстречу тебе играет зарей, зовет в свою необъятность. И вот ты впервые сам, без инструктора, берешь разбег и поднимаешь самолет в это утреннее зоревое небо... Нет таких слов. чтобы поведать, как пела его душа,- ведь после стольких ожиданий, после множества земных треволнений ты будто оказался в иной природе, тебе, человеку-птице, открылось сразу все небо, поющий простор, где тебе дано по-иному ощутить себя, свою сущность, дано познать безграничность свободы...
Пережитое чувство, пожалуй, только и можно сравнить с чувством первой любви,- так это он излил Софийке в порыве откровения.
- А разве, кроме первой, бывает еще и вторая? - спросила она тогда.
И он взглянул па нее как-то удивленно, даже настороженно, задержал на ней взгляд дольше, чем всегда.
- Не знаю. Так говорят... Может, во второй раз такого действительно не бывает. Ведь сколько летных часов провел после в воздухе, однако то, что изведал в своем первом небе, так больше и не повторилось. Небо фронтовое это уже что-то совсем иное...
В полной сумятице сейчас Софийкины чувства. Беда свела ее с этим летчиком, свел несчастный случай, уж как натерпелась да перемучилась за него душой,- а может, когда-нибудь именно эти полные тревоги дни и такие же неспокойные ночи станут счастливейшим воспоминанием твоей жизни? И уже со светлым чувством вспомнишь волнения и страхи всех этих дней, когда приходилось летчика воскрешать, терпеливо выхаживать в замаскированном прибежище, крыться с ним от зловражьего полицейского ока, керосином промывать ему раны, смазывать ожоги, готовить в должных пропорциях месиво глины с половой, заменяющее гипс, и постоянно быть начеку. Начеку! Ради его спасения ни перед чем бы не остановилась. А как ради него под пулями бежала тогда в тальники, летела, что и пуля конвоирская тебя не догнала... Вопреки всему вернулась все-таки, чтобы опять смотреть на него влюбленно...
На равных со старшими по капельке возвращала его к жизни, сроднившись с ним в этих хлопотах, под завывание ветра читая ему при каганце что-нибудь или жадно слушая его самого, с тайным трепетом души ловя не до конца сказанное, а подчас и слова, похожие на исповедь или даже на скрытое, в шутку облеченное признание... Отныне ничего этого больше не будет, насматривался на своего сокола в последний раз, ведь пройдет время, и все исчезнет, облетит, как цвет с весенней вишенки,- никому еще не удавалось задержать его, этот цвет, надолго, навечно... Радость освобождения и боль разлуки - все смешалось, все клокочет в душе, а когда отклокочет, что тогда останется?
Есть у него вот в этом плаитете фотокарточка, она так нравится Софийке: обнявшись с друзьями, стоит Заболотпый на весеннем полевом аэродроме среди высокого цветущего разнотравья. Такие все веселые, улыбчивые остановились на минутку перед самым вылетом, и кто-то догадался щелкнуть их, а сбоку на карточке написано летчицкой рукой: "Запомните нас веселыми!" Такое было у них присловье, крылатая фраза летчицкая, и адресовалась она, возможно, больше тем девушкам-официанткам из аэродромной столовой, которые так тяжело переживали, если кто-то из летчиков не возвращался с задания. Сами не свои ходят девчата несколько дней, опухшие от слез, слепые от горя, должно быть, и о нем, Заболотном, по сей день тужит одна из них, а почему бы и нет? Разве Софиика, окажись она в таком положении, вела бы себя иначе? Полетел и не вернулся. С группой "ястребков" прикрывал своих ребят, пока они бомбили здесь Узловую, и все складывалось удачно. Потрудившись, уже возвращались домой, когда его, замыкающего, неожиданно атаковали те трое из-за облаков. Все решили какие-то секунды - секунды коварства. Заболотный поныне не может спокойно вспоминать, как подло ему нанесли удар, трое сбивали одного, вот и за это тоже должен с ними поквитаться, расплата будет, будет непременно, теперь он не даст себя подстеречь, а что ему еще летать, так это дело верное,- о чем речь?
Везут его, словно наугад, куда-то напрямки, потому что все дороги зима позаметала, лишь весною откроется здесь каждая полевая тропа, возродится каждая стежка.
Дорог нет, а следов от танков множество, и все скрещиваются запутанно и никуда не ведут,- это уже следы в никуда, следы, в которых нет ничего от жизни.
Продвигаясь по степи, женщины то и дело с надеждой поглядывают на Узловую, хотя Узловой, собственно, и нет, вся она лежит в руинах, лишь чудом каким-то сохранилась водонапорная башня, уцелела: вот она торчит над степью, как гетманская булава!.. Женщины не теряют из виду этот свой ориентир, слезящимися от ветра глазами обводят простор, уже им видно остатки станции, где, по их мысли, должен быть полевой госпиталь или какой-нибудь приемный пункт.
Больно Софийке видеть руины там, где раньше все было будто овеяно дыханием отца, согрето родственным теплом - сколько раз еще детьми бегали туда в кино или на вечера в железнодорожный клуб; рабочие депо часто показывали самодеятельные спектакли, широкой славой пользовался их хор,среди железнодорожного люда всегда почему-то было много парней и девчат с прекрасными голосами. Впечатлительной девушке все входило в душу, чувствовала, что этим стоит дорожить. Уже когда и в педучилище была, Софиика не раз ловила себя на том, что ей нравится говорить:
- Я дочь железнодорожника.
Или:
- Мой отец водит дальнерейсовые поезда!..
Какое это было удовольствие - бегать любоваться лётом поездов, встречать отца из рейса. Сколько волнения, когда вот приближается к тебе, пыхая паром, черный отцовский исполин, приближается из ночи в огнях, работая всеми своими стальными мускулами,- сама сила и мощь!
И отец поглядывает с высоты своего паровозного окошка, усталый, но улыбающийся, подает дочке знак приветствия:
все в порядке, мол, под всеми семафорами прошел и домой прибыл секунда в секунду!..
А когда захватчики опоганили станцию своими вывесками, бранью, топотом сапог, Софиика почувствовала, как станция утратила для нее притягательность, отпала малейшая охота бывать там,- никто из молодежи по доброй воле во времена оккупации туда не ходил, разве что нахватают в облаве шестнадцати-, семнадцатилетних да силой погонят, запакуют в эшелон. Некогда любимая Узловая, теперь она только ранила душу. Обокрадена жизнь, Софиика ощущала, что никогда с этим не смирится. Счастливые минуты пережила Софиика, лишь когда наши стали налетать из-за Днепра, принялись чуть ли нс ежедневно молотить проклятые фашистские составы, от которых всегда тесно было на колеях. Вот это начались представления! Вся степь глядела эти спектакли, ведь ставили их соколы из-за Днепра!
Унылостью руин встречает сейчас Софийку родная Узловая. И вокзал, и железнодорожные мастерские стоят обгорелые, зияют пробоинами, сажей чернеют закопченные стены. От привокзальных садов остались одни расщепленные стволы, вагоны лежат искромсанные, одну из платформ совсем сбросило взрывом с колеи,- лишь водонапорная стоит невредимо, как будто кто се заколдовал!
Однако жизнь возвращается. На территории станции, несмотря на царящий там хаос, появился народ, спешат куда-то военные и штатские с лопатами, минеры пишут мазутом на задымленной стене вокзала свою резолюцию, свидетельствуют, что мин уже нет; деревья сверкают инеем, в ободранном скверике у пакгауза девушки-зенитчицы устанавливают орудие, нацеливают его длинной шеей вверх, в голубизну, хотя небо сейчас совершенно спокойно.
На девушках тулупчики новенькие, и сами они ладны, подтянуты, шапки-ушанки сбиты набекрень как-то даже кокетливо; настроение девушек соответствует этому дню, соединившему в себе солнце и мороз и радость освобождения Узловой,- смех то и дело слышен из ямы-траншеи, где зенитчицы, сбившись стайкой, хлопочут у своего орудия.