— Вот что, ты завтра поедешь к Петру Фомичу, к мастеру, на покос сено грести.
— С какого угару? — сказал я.
— Не с угару, а поедешь, да и все тут.
— Я на охоту собрался, не пойду на покос.
— Хм, охотник! — презрительно оттопырив нижнюю губу, проговорил Ивашкин,— поди, с этим пойдешь,— указал он на Василия Петровича, работавшего рядом со мной.— Ему что? Он уж прожил свой век, измочалился, все равно ему, а тебе польза будет. У тебя жизнь еще впереди.
— Какая польза?
— Дуралей, платы прибавит мастер! Сколько получаешь?
— Четвертак.
— Ну, будешь тридцать получать, а то и все тридцать пять. Вот.
— Тебя он послал ко мне? — спросил я Ивашкина. Он, не глядя мне в глаза, ответил:
— Ты думаешь, он сам к тебе придет да поклонится? Дескать, ваше степенство, пожалте ко мне на покос грести!.. Как бы не так. Я говорю! А он велел, вот и все.
— Не пойду,— решительно сказал я.
— Не пойдешь? Ну, тогда пеняй сам на себя.
Ивашкин отошел к своему верстаку недовольный и принялся за работу.
Солнце только что встало, а я уже миновал обширное заводское селение и вошел в широкую просеку. Возле меня, помахивая пушистым хвостом, весело бежал Барбос — моя любимая собака. Он то убегал далеко вперед, то с лаем возвращался, радостно прыгал на меня и, поджав острые ушки, снова уносился в лес.
Я первый раз шел с ружьем. Плечо мое давил ремень туго набитой сумки. Вчера еще с вечера мать заботливо укладывала в нее хлеб, соль, огурцы, соображала вслух:
— Не забыть бы чего... Ложку-то надо?.. Я положу ложку, может быть, похлебку сваришь там. Картошки и луку положила... Спичек не забудь... Да смотри, неси мне тетерю.
На востоке золотился край неба, облитый лучами солнца. Какой-то трепетный восторг подгонял меня. Идти было легко, дорога серой лентой вилась, то вползая на угор, то спускаясь в ложбину, уходила вдаль и терялась у синей подошвы далекой горы.
Меня приветливо обвевало смолистым ароматом леса. В августе птицы уже не поют, поэтому в лесу было тихо, только в траве кой-где стрекотали кузнечики.
На ели вдруг защелкала белка, перепрыгнула на сосну и, забравшись на вершину, растянулась по сучку. Прижав ушки, она смотрела на меня черными глазками.
Я остановился, невольно залюбовавшись зверьком, его сноровкой так искусно хорониться. Белка совсем слилась с рыжеватым сучком сосны, положив свой пушистый хвост вдоль сучка.
Подбежал мой Барбоска и, помахивая хвостом, с визгом залаял. Я прицелился, но не выстрелил. Поднял с земли сучок и бросил его в сторону белки. Она не шелохнулась, только ее пушистые, как две кисточки, ушки дрогнули и снова плотно прилегли.
В низине под горой я набрел на выводок глухарей. Они неожиданно для меня поднялись, хлопая крыльями, и разлетелись в разные стороны. Я не успел выстрелить, растерялся и с удивлением смотрел, как матка удалялась от меня, а мой Барбос бежал почти за ее хвостом.
Она так тихо летела и близко держалась от морды собаки, что вот-вот, казалось, Барбос ее поймает.
Внезапно я заметил неподалеку от себя молодого глухаря. Он бежал меж невысокой поросли сосенок. Не помня себя, я вскинул ружье и выстрелил. Мутным облаком повис возле меня пороховой дым. Сквозь его прозрачную дымку видно было, что- птица захлопала крыльями в траве и смолкла. Я бросился к ней.
Торжественно возвращался я домой. Из сумки выставлялся красивый хвост птицы. Мне хотелось, чтобы всем было видно глухаря. Горделиво проходил мимо встречных: дескать, знай наших, не пустой иду, а с глухарем.
Мать радостно всплеснула руками, когда увидела моего глухаря.
— Отец, охотник пришел,— крикнула она.
— Пришел?.. Ноги-то принес? — отозвался тот из соседней комнаты.
— Да ты посмотри-ка, он глухаря принес, да какого большущего!
— Ну?..
Я рассказал о том, как убил птицу.
И вот с тех пор я стал охотником.
Часто бывает так: пройдет мимо какой-нибудь человек, посмотришь ему в лицо, поговоришь с ним, а как отойдешь от него десяток шагов, словно и не встречался с этим человеком.
А вот Иван Никифорыч — совсем другое дело. Он остается в памяти неизгладимым образом.
А какое у него было ружье, изумительное ружье! На взгляд очень простенькое: обыкновенное двухствольное, центрального боя, и, можно сказать, невзрачное. Другой охотник за это ружье не даст и трешницы. Но Иван Никифорыч любил его. Он сам собственноручно его смастерил. Купил где-то старую, изношенную шомпольную двухстволку за два рубля двадцать копеек, взял от нее стволы да замки и сделал себе централку. Он был замечательный токарь по металлу, любил и слесарное дело, вот и мастерил. Делал он ружье чуть ли не целый год. Когда сделал, пошел попробовать его в лес. Правда, он не решился выстрелить прямо с руки, а прикрутил ружье веревкой к пеньку, от спускных собачек протянул шнур, взвел курки, спрятался за ель, дернул за шнурки, и ружье бабахнуло. Вот с этого момента он и полюбил свое ружье. Не за то полюбил, что хорошо попал в цель, а за то, что звук выстрела был очень хорош, как у шестидюймовой пушки. А что в цель он попал — неважно, это для него пустяки.
Раз мы с ним охотились на зайцев. Осень была сухая, теплая и затяжная. Уже ноябрь стоял, листва деревьев опала, а дни были теплые, тихие. В лесу ни одного комара, ни одной надоедливой мошки. Я пробираюсь возле опушки леса, а Иван Никифорыч идет другой стороной, тоже возле опушки. Нас разделяет широкая поляна — чей-то покос.
Вдруг вижу я, неподалеку от Ивана Никифорыча выскочил заяц, крупный и белый, как снеговой. В это время зайцы особенно ясно видны на фоне пожелтевшей травы и чернолесья. Иван Никифорыч вскинул ружье и бабахнул. Заяц перевернулся и шлепнулся. Иван Никифорыч спокойно, даже торжественно, подошел к своей добыче, поднял его за уши и внимательно стал рассматривать.
Я подошел к нему. Смотрю, у ног моего друга лежит великолепный зверек. А Иван Никифорыч самодовольно улыбается и говорит:
— Ха! Как я его, а?.. И не дрыгнул... А смотри-ка, матерый какой! У-у!
Потом он положил зайца на землю, проговорил:
— Покурим.
Мы приставили к пеньку свои ружья и стали завертывать цыгарки. Иван Никифорыч цыгарки завертывал большие, раструбистые, как старинные пистолеты.
Я поднес спичку к его цыгарке, и он, раскуривая, захлопал губами. Заяц в это время вдруг пошевельнулся, поднял голову, вскочил и побежал. Иван Никифорыч скосил глаза на зайца, страшно замычал и, выплюнув цыгарку, крикнул:
— Заяц-то!
А заяц, прибавляя ходу, убегал от нас. Мы оторопели от изумления, потом бросились к ружьям. Иван Никифорыч взвел курок. Чик, чик — осечка. Вскинул я ружье, а заяц мчался уже вне выстрела. Я выстрелил, но бесполезно. Заяц скрылся в лесу. Потом мы видели через прогалину леса, как он пробежал по соседней поляне и скрылся.
Иван Никифорыч неподвижно постоял, проводив зайца взглядом, полным отчаяния. А потом, вздохнув, спросил:
— Что бы это значило?
Меня душил смех, но я сдержался, чтобы не обидеть товарища. А Иван Никифорыч печально произнес:
— Какой же я все-таки несчастный человек...
Мы продолжали свой путь. Иван Никифорыч размышлял вслух:
— Как я радовался, что убил зайца... Убил, и нет его... Вот теперь Маргарита опять поднимется на меня.
Маргаритой он звал свою жену. Это была воинственная женщина, хотя ростом маленькая, сухонькая. Собственно, ее звали не Маргарита, а Татьяна Александровна, но Иван Никифорыч ее звал Маргарита.
В другой раз мы ездили с Иваном Никифорычем на лодке охотиться на уток. Вот едет он на своей лодочке по широкому плесу реки. Едет осторожно, подъезжает к парочке уток — черняди. А я жду на берегу и наблюдаю. Вот подобрался он к уткам на выстрел, вскинул ружье и бабахнул.
Утки сразу замерли. Плавают двумя черными точками. Ну, значит, убил. Подъехал Иван Никифорыч к уткам, подобрал их и спустил в ящик. А ящик, надо сказать, у него был в лодке вместо сиденья. Уложил он уток в этот ящик, сел на него и едет. Подъезжает к берегу, улыбается, кричит мне:
— Ладно я их, и не дрыгнули!.. Хо-хо!..
Подчалил к берегу, вышел и стал затаскивать лодку на берег. Вдруг из ящика одна утка выскочила и улетела. Я кричу:
— Ваня, утки-то у тебя разлетаются!..
А Иван Никифорыч ничего не видит, возится с лодкой. Другая утка тоже вылезла из ящика, посидела секунду, взмахнула крыльями и тоже полетела. Тут Иван Никифорыч заметил, тотчас бросился в лодку за ружьем. Лодка качнулась. Иван Никифорыч как-то неудобно, боком, вывалился из лодки и окунулся в воду. Убедившись, что в ящике у него нет ни одной утки, Иван Никифорыч вышел на берег и печально сказал:
— Все-таки какой я несчастный человек. Было две утки, и не стало ни одной.
Однажды Иван Никифорыч вдруг заговорил о лодке:
— Нужна лодочка.