Тесля остановился у ворот. Коммунары небось уже дома… Как они там обошлись с Мальвой? Хватит ли у Клима Синицы ума после всего не отвадить ее от коммуны, не толкнуть на старое?..
Под корчмой тревожно плескалось мельничное колесо, тихими ночами его слышно на весь Глинск, в Краматорске ничего подобного не было. Варя Шатрова и это колесо с самого начала стали для Тесли неотъемлемой принадлежностью Глинска… В обоих он находил нечто сугубо здешнее и непреходящее, нечто от вдохновляющей поэтической мечты. А может быть, это лишь его заблуждение, с которым пора покончить? Нет, все же ему чуточку обидно, что коммунары не позвали Варю на ужин, оттого и колесо внизу так тревожится.
Из узенького оконца мансарды видна чуть ли не вся коммуна — фольварки, поля, дороги и рвы, которыми она отгородилась от мира единоличников, или, точнее сказать, которыми старый мир от нее отгородился. На гребнях рвов поспели сорняки, равно угрожая тем и другим своими семенами. Клим Синица только теперь сообразил, что с ними можно еще было бороться, пока они стояли зеленые. Сейчас их не скосить и не собрать.
И все же иная блокада коммуны тревожит его больше, чем сорняки, она становится все более угрожающей. Не проходит ночи, чтобы не наведались наглые гости. Сожжен клевер в скирдах, искромсан ремень от молотилки, в горючее подсыпали песок, отчего локомобиль, только его утром разогрели, зачихал, затрещал и стал надолго. Пришлось звать Петра Джуру из Вавилона, работавшего когда-то на помещичьем локомобиле. Тот нашел причину, и машина снова просит снопов, зовет коммунаров в неведомое грядущее. Синица считает, что, пока работает локомобиль, существует и коммуна…
В одну из ночей не стало лебедей на озере. Один лебеденок не мог оторваться от воды, и вся стая кружилась над ним, призывно трубя, пока и он не поднялся в рассветную синь. Может, его и звали-то на верную смерть, а все же легче так, чем тащиться бескрылым в неволю… Теперь их деревянные домики, сработанные коммунарами, обживали домашние гуси. Они забились туда и кричали, не переставая, должно быть, спутав и страны света, и времена года, и все в жизни, кроме голосов своих хозяев, которые каждый вечер звали их домой, как уток: тась-тась-тась!.. Гуси слушались и подымались в гору белым шнурком. Их послушание, вероятно, изумляло богов в парке, имевших возможность, глядя на лебедей, составить себе несколько иное понятие о свободе.
Мальва словно бы жила над богами, исполненная печали и чувства душевного очищения. По мере того как гасло зарево осенней листвы в парке, боги выступали из убежищ во всей своей наготе и византийском совершенстве, а заодно и во всем своем нынешнем убожестве, обесчещенные временем и людьми. Ни один не остался в целости, почти все изувечены, но и калеками они все еще сохраняли гордость и неукротимость духа.
Мальва каждый день выходила на работу, вместе со всеми трудилась в поле, подбирала снопы после крылатых сноповязалок, потом работала на молотилке, после целого дня работы добровольно оставалась на ночную смену, не признаваясь, что ей одной боязно в мансарде по ночам. Во сне является сыровар в красных башмачках и читает ей вслух лермонтовского «Демона». Коммунары догадывались о ее страхах, но когда ей намекали на Клима Синицу, живущего ниже этажом, Мальва только улыбалась с явным оттенком иронии.
Коммунары сперва относились к Мальве с предубеждением, а иные даже враждебно — уж больно дорого обошлась коммуне ее любовь, — но постепенно уступили и подружились с нею. Мальва обветрилась, поздоровела, чувствовала себя на коммунской земле все увереннее. Только в глазах у нее прибавилось пронзительной синевы, а на лице, покрытом густым полевым загаром, едва угадывался налет печали, походка стала по-женски горделивой, во всем облике ее прибавилось простоты и неброского великолепия. Женщина становится красивей всего, когда не слишком заботится о красоте.
С наступлением ночи в коммунском парке блуждала чья-то тень, она металась среди белых богов, но так и не отваживалась выйти из мглы. Это Данько приходил с Абиссинских бугров и забирался в парк, чтобы хоть издали увидеть Мальву. Иногда из своей комнаты выходил перед сном Клим Синица, его пустой рукав свободно болтался на ветру. Увидев в мансарде свет, он возвращался в комнату, брал весло, стоящее в углу, и тихонько стучал им в потолок. Это читалось всегда одинаково: спокойной ночи. Он знал, что она там не одна, а со своим поэтом… Клим все больше утверждался во мнении, что большая любовь и в самом деле вечна, а вечность не переждать…
В подвалах сыроварни поспела последняя партия сыра, сваренного в свое время еще Володей из летнего молока. Семьдесят один день пролежали головки на полках. Когда Мальва увидела их, ей самой захотелось постичь это редкое в наших местах ремесло. Она попросилась на сыроварню, работа там не такая уж каторжная, только тяжкий смрад стоит все лето, поэтому охотников варить сыр не находилось ни при Володе, ни теперь. Но с первой варкой все у Мальвы и кончилось: сыр расплывался, головок из него не получалось. Потом он появился в столовой, и коммунары так и прозвали его насмешливо «Мальвин сыр».
В коммуну приезжал Македонский, еще раз допрашивал Мальву, уточнял какие-то детали той трагической ночи. Бубелу все еще держали в Глинске, устраивали ему очные ставки с Отченашкой, а потом и с самим философом. Но Отченашку задобрили либо застращали. Она обозвала Фабиана нехорошими словами, отреклась от всего, что говорила раньше, уверяя, что Тихон Пелехатый давно уже носил в себе эту дурь и всякий раз, когда, бывало, ссорился с нею или с хозяевами, угрожал; «Повешусь, ей-богу, повешусь». Вскоре Отченашка заняла его место на ветряках.
Возвращались с поздней осенней ярмарки, на которую коммуна вывезла последнюю партию сыра еще летней, Володиной варки. Данько купил головку и себе — потянула три фунта с небольшим — и теперь вез ее в торбе для овса домой. Мальва вешала, а деньги считал коммунский кассир Сипович, дотошный математик. Потом Данько еще бегал по ярмарке, искал для Мальвы подарок, но, когда подошел к ларьку коммуны второй раз, там уже никого не было…
Обогнав без счета подвод, возвращающихся с ярмарки, он все надеялся догнать коммунский воз с порожними корзинками. Нагнал Явтуха с Присей и детьми — старшие пошли в школу, вот Явтух и повез их на ярмарку, чтобы обуть до снега. Мальчики узнали дядю Данька, когда тот обгонял их подводу, и в один голос запросили: «Папа, папа, наперегонки!» Явтух, подзадоренный детьми, дернул вожжи, а тут еще и Прися поддала: «Где уж вашему папе угнаться за дядей Даньком!» Явтуха словно поджег кто, он хлестнул лошадей и под ободряющий крик детей оставил Данька позади. Восхищенная мужем, Прися светло и весело рассмеялась и покрепче обняла мальчишек, чтоб не вылетели на тракт.
Мальва вернулась поздно, утром встала, не выспавшись, с тенью усталости под глазами, все утро улыбалась самой себе и словно бы уклонялась от встречи с расхаживавшим по двору Климом Синицей. Кассир был от нее в восторге, сыр они распродали быстро, выручки набралось, как никогда, но под самый конец ярмарки явился Тесля, купил у них остатки сыра, головки полторы, и пригласил обоих к себе в гости. Выпили по одной, потом по другой, запели, вот вам, Клим Иванович, и вся ярмарка…
Накануне Клим Синица получил письмо, что в Костроме снова открываются курсы, такие же одногодичные, как и те, которые закончил в свое время Володя Яворский. Только эти уже государственные, на них будут преподавать знаменитые сыровары, в том числе и голландские, которых мы со временем должны побить на мировом рынке. Директор и комиссар курсов явно преувеличивал роль сыроварения в мировой революции, но Синица, увидав, кто директор курсов, нисколько не удивился тону письма. Это был Иннокентий Мстиславович Соснин, основатель коммуны. Письмо было размножено под копирку, и никакой приписки от руки Синица не нашел. Ни своему воспитаннику, которого уже не было в живых, ни коммуне Соснин не написал ни слова. То ли стал равнодушным ко всему, то ли что другое заставило его забыть свое детище. Однако человека надо послать хорошего, чтобы после не жалеть. Еще несколько дней назад Синица и не подумал бы о Мальве, А тут пошел на сыроварню. Мальва возилась там, белила, прибирала после лета. Зашел разговор о курсах.
— Коммуна каждый месяц будет посылать тебе деньги… Пожитки свои можешь оставить здесь, они никуда не денутся. А там увидим. А не вернешься, бог с тобой… Хоть я уж как-то привык, что ты живешь надо мной… Чувствую, ты все еще с ним… Значит, была любовь… Прости, если я был к ней не в меру строг. Нелегко она мне досталась, эта ваша любовь. Д1, Мальва, нелегко…
Проводив брата в поле, Лукьян с самого рассвета принялся топить печь — он еще от матери перенял, что чем ровнее топить, тем лучше хлеб удается. Пустив на растопку солому, от которой, казалось, еще пахло ночевавшим на ней Даньком, Лукьян накидал в печь вишневых поленьев, потом засучил рукава и стал месить тесто, как раз подошедшее в деже. Тесто густело, думы неслись стремительнее хмурых облаков за окном. Люди подаются на Турксиб и Тракторострой, этой осенью выехало несколько смельчаков и из Вавилона, вокруг уже творится что-то великое, а он торчит в этой прадедовской халупе, откуда, может, никогда уже и не выберется, так и будет прозябать весь век при Даньке, при плошке, при этой дубовой бадье, в которой из поколения в поколение оставляли на дне закваску, чтобы не перевелась, а то хоть возвращайся к опреснокам. В старину, должно быть, только огонь поддерживали так. А ведь заботиться приходилось не только о себе, но и о забывчивом соседе, точнее, о соседке, Присе, которой, с тех пор как у Голого распря с Соколюками, Лукьяша передает закваску тайком, чтобы не приходилось женщине бегать за нею в верхний Вавилон. Кончив месить, Лукьян собрался было соскрести с рук тесто, как вдруг во дворе тонко затявкала и метнулась к воротам неусыпная Мушка. Лукьян так с тестом на руках и выбежал из хаты.