«Какие красивые руки у Гречулевича! — думал Алексей Иваныч. — И карт так далеко от себя совсем не нужно держать — щеголяет руками… Какие твердые глаза у Макухина, по-мужицки умные, с ленцой!.. И непременно выиграет даже и теперь: всегда ему везет… А слепая-то, слепая!.. Значит, она, действительно, страстный игрок… вот поди же!.. Ни за что бы не догадался…»
Следил за летучими вспархивающими бровями Добычина и за его жестким, желтым, острым, как копье, кадыком, — как будто еще туже за эти два дня окостенел кадык и выдался еще дальше… И тут же старый дядя Ильи очень отчетливо представился («хе-хе-хе-хе!..»), и Саша, и смешливая девочка с рыбьей спинкой, — просто к этому располагали похожая висячая лампа и стол… А на Наталью Львовну опасался долго глядеть Алексей Иваныч — иногда посматривал искоса, но тут же отводил глаза. Он понимал, конечно, что только ради нее здесь Гречулевич с Макухиным, — и это почему-то было ему неприятно. Как теперь поговорить с ней? Не удастся, пожалуй. И кому из них из всех можно что-нибудь сказать о своем? Никому, конечно… И кого можно выслушать внимательно, с верой? Никого, конечно… Отчужденность стала закрадываться с самого начала, когда входил сюда, — и все росла.
На Наталье Львовне было черное платье, но какое-то непривычно ловко сидящее: чувствовалось за ним крепкое, подтянутое, цирковое тело. Да, цирковое, — несмотря на белый кружевной воротничок и белое же кружево на рукавчиках, лицо ее не стало наивнее и моложе — нет: бледное, злое, беспокойное и беспокоящее.
Это было раньше в натуре Алексея Иваныча — в подобных случаях придумать что-нибудь, растормошить как-нибудь всех, растолкать, однако теперь и в голову не пришло никакой затеи.
Ставни здесь были нутряные, и их еще не успели закрыть, и в одном окне, как раз против дивана, на котором сидела, прикрыв ноги полосатым пледом, Наталья Львовна, заметил Алексей Иваныч лапчатую, похожую на липовую, ветку иудина дерева, такую четкую и так круто изогнутую, точно совсем ей не в окно и смотреть-то нужно было, а это она просто из любопытства, на один только вечер, из бабьего соглядатайства, а к утру опять отшатнется.
Из соседней комнаты, в которой не было жильцов, теперь доносилось сюда звяканье тарелок и ножей: должно быть, Ундина Карловна готовила там стол для ужина гостям, а через окна снизу сюда входили, как бесконечный бой часов, слабые еще пока удары начинавшегося прибоя.
Слепая играла семь треф и приговаривала, выхаживая козырей:
— А ну, по-дой-дите, дети, — я вам дам кон-фет-ти…
Очень у нее был уверенный вид, — точно это сама судьба играет; но сзади колыхал бровями озабоченный донельзя полковник и подборматывал:
— Гм… гм… вот нам и дают, что нам надо…
Однако это была только его хитрость, а давали то, чего было совсем не надо. Взял он кряду шесть взяток, но все остальные забрал Макухин. И, отдавая несчитанную, полковник огорчился бурно:
— Ах-ха-ха! Вот!.. Вот она где, собачка! — сморщился и зачесал за ухом.
А слепая, пригубив пива, спросила, голоса не повышая:
— Да ты хорошо ли за ними смотрел-то?.. Они, голубчики, может, и плутуют!
Когда смеялся Гречулевич, он показывал все свои зубы наездничьи сразу: великоваты они были несколько, широки и желты; а Макухин смеялся, чуть подымая тяжелые подусники, как-то носом и горлом, не открыто, нет — он тут еще не освоился, видно, и больше наблюдал и слушал, чем показывал себя и говорил. Волосы у него — рыжие, с красниной, лисьи, — острижены были под польку, с небольшим хохлом спереди, отчего голова, при широком затылке, казалась очень упрямой. На один из его массивных перстней с бриллиантовой розеткой загляделся полковник и сказал, улучив время, когда Макухин тасовал колоду:
— …Сходство поразительное!.. Подобный же точь-в-точь перстень купил я у ксендза одного, когда был еще плац-адъютантом в Киеве… По случаю, по случаю… и в рассрочку, конечно, в рассрочку… По сорока рублей в месяц… полгода выплачивал… Вот она помнит… А вам сколько стоит? Ей я купил серьги (у того же ксендза), а себе перстень.
Перстень Макухина оказался дороже вдвое, и полковник торжествующе постучал пальцами по плечу слепой:
— Ты слышишь? Две капли воды — мой, две капли воды, а цена ему уж не та-а-а… Значит, ты мне напрасно тогда голову грызла…
— Я понимаю: перстень у ксендза… но почему же у ксендза серьги? — спросил весело Гречулевич, зачем-то подмигнув Алексею Иванычу.
— Ну уж… так — по случаю! — и поиграл бровью, как кобчик крыльями, полковник.
— Не-ет, ксендзы не носят серег… не-ет, не носят!.. Тут что-то не так!.. — Посмотрел, что дал ему Макухин при сдаче, и огорчился весело: — Сколько уже раз ты мне сдаешь, и все шиперню! Я же тебе тузов всегда даю?
— Характер у меня такой, — отвечал Макухин.
После запитой купчей он стал на ты с Гречулевичем и с Алексеем Иванычем, но теперь Алексей Иваныч старался избегать заговаривать с ним о чем бы то ни было; густой черный бобрик на голове Гречулевича тоже был ему сегодня почему-то неприятен; и еще — ясно было, что все, что он слышит теперь, слышал он уже тысячу раз… Вслушивался, всматривался (а мачты в душе все качались), — и вдруг: не у него ли когда-нибудь в гостях это было: те четверо за столом, а одна, подобрав ноги, на диване?.. И лицо бледное и беспокойное, и сломанную папиросу швыряла в угол… Непременно когда-то, когда-нибудь это было… и так же, как теперь, кто-то за дверью ножами звякал и стучал тарелками… Но это недолго так казалось, а потом не менее ясно стало, что все это чрезвычайно ново и странно и неизвестно зачем. И когда Гречулевич пожаловался ему: «Вот уж десятую сдачу сижу, как испанский король: окончательно карта изменила!» — Алексей Иваныч удивился участливо: «Изменила?.. Неужели?», но ничего не понял ясно. Он уловил только его припухлые веки и подвижную кожу на отброшенном лбу, как у полковника только вспархивающие брови и копьевидный кадык, как у Макухина только твердый взгляд и красный хохол, как у слепой только бельма и под ними, как груди, висящие щеки, — дальше ни в ком из них ничего не схватывал глаз; и чтобы как-нибудь вернуть самому себе прежнего себя, Алексей Иваныч сказал Наталье Львовне:
— Когда я сюда на пароходе ехал, пристала одна девица к матросу: «Какая, говорит, качка: „киливая“ или „келевая“»? То есть, ей-то хотелось узнать, конечно, как пишется, а тот никак не может ее понять. «Разумеется, говорит, барышня, есть килевая, а то есть еще бортовая… А сейчас так даже совсем почти никакой нет…»
Сказал, и неловко стало, что Наталья Львовна смотрит на него, как тогда, в первый раз, — издалека и совсем безразлично…
Даже жутко стало… Хотелось встать и уйти, но, однако, явно было и то, что уйти некуда. Уйти решительно некуда было… куда же уйти?.. К несчастному мальчику Павлику разве, — а зачем? Спуститься в городок и в клуб разве… а там что? Даже ощутительно холодно стало между лопаток, а руки захотелось зажать в колени, — согреть.
Алексей Иваныч придвинулся ближе к Наталье Львовне (он тоже сидел на диване) и спросил тихо:
— Что с вами?
А она ответила так же тихо:
— Я ведь не затягиваюсь… я только дым пускаю…
И переменила вдруг лицо на виновато-детское, даже губы сделала пухлыми. От этого Алексей Иваныч сразу просветлел и поспешно вытащил и протянул ей свой портсигар.
В это время Гречулевич обернулся к нему, весь смеющийся, готовый уже вынуть что-то из своей неистощимой копилки.
— Вот ты, Алексей Иваныч, напомнил мне своей «килевой» девицей… Жил у меня на даче надворный советник, какой-то Козленко… Пишет однажды на открытке своей жене: «Тут, в горах, — пишет, — есть такие страшные пропасти, что можно упасть и сломать какую-нибудь кость…» А если кто догадается, что он еще приписал, — двугривенный дам… Он, — можете быть покойны, что так именно и было, — поставил тут звездочку и приписал: «свою».
Алексей Иваныч как-то ничего сразу не понял, но Макухин твердо поглядел на него и разъяснил:
— Умный человек писал, — сейчас видно! Мало ли какие кости тут в наших пропастях?.. Хотя бы, например, мамонтов скелет!..
— Упадешь и проломишь! — подхватил Гречулевич; слепая же покачала головою:
— Мм… едва ли… едва ли тут ма-мон-ты!.. Тут есть мамонты?
— Где тут! Тут уж все пропасти, небось, обшарили! — успокоил ее полковник. — Ты сиди себе знай.
А Наталья Львовна посмотрела прищурясь на Гречулевича:
— Ах, как хорошо: читает письма своих жильцов!.. Вот и живи у вас на даче…
Гречулевич оправдался тем, что поведения он с детства плохого, и тут же, к случаю, рассказал, что, когда он был еще в третьем классе гимназии, вызвал директор для объяснения его деда по матери, в семье которого он тогда жил, но которого редко видел, знал о нем только, что очень строгий.