— Прогрессивку высчитываешь? — остановился за его спиной Иван Тылзин.
— Так, заглянул… Поинтересоваться, как соседи работают, — почти не соврал Усачев.
Тылзин показал оттопыренный от кулака большой палец.
— Во! Жаль, от комплекса отказываются ребята. Ни в какую! А Витька Шугин у них последние дни в гору полез — не догонишь!
Сомнений не осталось — это был поединок. Это был удар, выпад, который можно парировать только таким же ударом.
Борис отошел к окошку, напрягая память. За черным стеклом и своим сдвоенным отражением в нем умудрился увидеть пасеку. Старую осину с краю, оставленную на завтра. Даже пустое беличье гайно, разлохмаченное ветром, в развилке тяжелого сука.
Он постарался сообразить, с чего начинать утром, как должна упасть эта осина, чтобы стать не просто кубометрами, а ответным ударом. Упав, осина открывала другие осины, такие же суковатые, невыгодные для лесоруба. Как ты ими ударишь, Усачев? Ударь, попробуй!
Устало закрыл глаза, а когда открыл вновь — не стало ни пасеки, ни осины. Только оконное стекло и, словно заглядывающее из тьмы в барак, его собственное лицо, одна половина которого — от лампы — только угадывалась. Усачев вздохнул и подсел к Скрыгину, читавшему взятый у Фомы Ионыча учебник лесного дела.
— Вася! — он тронул товарища за рукав. — Понимаешь, неловко получается. Вместо того чтобы задавать тон — в хвосте мы с тобой, а? Успокоились, выходит, на ста двадцати процентах? Люди по сто семьдесят шпарят. Передовики! — не потаил он иронии.
Ее не услышал Тылзин.
— Верно, Борис! Надо бы Доску почета, что ли. Вроде и с пьянкой у них стало поспокойнее, а на работе совсем молодцы…
— Не все, Иван Яковлевич! — вмешался Сухоручков. — Шугинское звено — да, нажимает. А те двое, что на четвертой пасеке сейчас, больше у огонька. Мы, говорят, любители костра и солнца. Эти — Воронкин и как его… татарин…
— Ангуразов, — напомнил Скрыгин.
— Ну да. Только-только норму дают…
Тылзин не то вздохнул, не то просто с шумом выдохнул воздух.
— Не договориться ведь с Шугиным, чтобы и этих подтянул. Бесполезное дело.
— Ладно хоть сам тянется, — решил Сухоручков.
А Коньков вспомнил:
— Рубаху нонесь купил в Сашкове.
— И шапку кожаную, треух, — добавил Сухоручков. — Только он в лес ее не надевает.
— Были в сельпе такие в то воскресенье, точно, — явно завидуя, опять вмешался Коньков, — сто восемьдесят три рубля. Черный да коричневый верх…
— Не в цене дело. Прежде у них до копейки на водку шли деньги. Как в прорву…
— Может, еще и выйдет из ребят толк. Еще молодые… — задумчиво проговорил Тылзин, ни к кому не обращаясь, но все — каждый по-своему — задумались о судьбах соседей.
Скрыгин и Усачев вернулись к прерванному разговору. Василий, заложив пальцем книгу, свободной рукой достал папиросы, вытащил одну и попросил напарника:
— Дай спичку… Они, Борька, знаешь сколько пил иступили? Тезка мой — Васька Ганько — рассказывал, что в заключении только на повале и работали. Как ни говори, опыт!
— У них опыт, а у нас трудовой подъем быть должен…
— Чего ты меня агитируешь, чудак? Я бы по две нормы выполнять рад, да сам знаешь… пока что у нас не получалось.
— Может, придумаем что-нибудь? В смысле пересмотра технологии…
— Технология — она несложная, Боря. У всех она одинаковая почти. Тут в другом дело… В сноровке. Я позавчера за бензином ходил, бочка как раз против шугинской пасеки. Видел, как Ганько сучья рубит! Класс, что говорить! А Иван Яковлевич? Тоже.
— Значит, академию надо кончать?
— Академию не академию, а вот, — Скрыгин хлопнул ладонью по обложке учебника, — это не мешает.
— Надо заглянуть будет, — перебросил несколько страниц Усачев. — Но, в общем, давай с завтрашнего дня увеличивать темпы, Вася!
— Всегда — за! Я свое обеспечу. Пила одна, валка с корня все решает. Неразделанного леса еще не бросали, сам знаешь.
— Лишней работы у нас много, — вздыхая, сказал Усачев. — То завесим дерево, то между пней упадет — вываживай его оттуда…
— Это и называется: мало практики.
Борис даже не стал спорить.
С какой-то злонамеренной скоростью помчалось время. Казалось, день только-только начался, еще многое намечали сделать, а уже — обед! Полдень!
Перекусывали на ходу, наспех.
И опять начинали догонять ускользающие часы. Забытые ватники заносило снегом, работали в гимнастерках. Оба научились довольно точно на глаз определять кубатуру сваленного леса. Прикинув, что с корня уронено достаточно, Борис брался за топор — рубил толстые упрямые сучья, Скрыгин начинал жечь их. Проклятую осину, не желавшую гореть даже в печках, на костре и вовсе не брал огонь. Каждый сук приходилось перерубать на несколько частей, чтобы уложить плотнее. Добро, если хоть изредка попадались хвойные породы, тогда можно бросать осинник в готовый нагоревший жар. Но когда надо было поджигать кострища, сложенные из одних осиновых сучьев, даже не терпящий ругательств Скрыгин начинал материться.
Борис не выдерживал, ему думалось, что напарник недостаточно проворен.
— Васька! Иди поруби! — бросал он ему топор, а сам шел к костру.
У него получалось еще хуже. Тоже матерясь, размазывая по вспотевшему лицу сажу, звал Василия:
— Иди, не могу…
Он злился на себя и на товарища, удивлялся, что у других окаянные сучья горят. Горят ведь!
Они и у них сгорали в конце концов, но сколько времени уходило на это! По скольку раз огонь выедал тоненькие веточки и умирал, оставляя нетронутыми закопченные толстые сучья! Кострище становилось похожим на обгорелый скелет неведомого огромного зверя с зияющей между ребрами пустотой. Все начиналось сызнова.
Опять Скрыгин искал сушину, распускал ее на поленья. Разводил костерок, потом костер. Укладывал на него сырые осиновые сучья, боясь, что огонь снова откажется от них.
Пожалуй, это было наиболее трудным для них — жечь сучья!
Костры догорают или все еще не хотят разгораться, а бегучее время торопит с раскаткой накрещенных друг на друга бревен. Надо успеть окучить их — уложить в штабельки, чтобы подручнее наваливать на сани. А на пути к волоку встают пни, словно нарочно мешающие раскатке. Точно кто-то специально высовывает их из-под снега…
Оба приходили с работы разбитыми. Борис еще и злым вдобавок. Он реже брился, забывал стирать подворотнички. Только по-прежнему не забывал баяна.
Но теперь он почти не играл веселых песен. Баян гневался, тосковал, жаловался на что-то.
А баянист, сцепив челюсти, приникая к мехам внимательным ухом, слушал его жалобы.
Он не жаловался.
Не таков, чтобы жаловаться, нет!
В воскресенье случилось небывалое.
Накануне топили баню. С утра, как повелось издавна, занялись «бабьими» делами. Пришивали пуговицы, латали неоднократно прожженные за неделю спецовки, рукавицы. Кому не стирали белье в Чарыни, тот пользовался остатками теплой воды в бане и стирал сам.
Со всеми этими делами управились часам к одиннадцати. Началось приготовление обеда, что у мужчин отнимает уйму времени. В будние дни тут выручала Настя, никогда не отказывавшая в помощи: подогревала, варила или доваривала к возвращению с работы. В субботу и воскресенье ее стеснялись затруднять, скажет еще: надо совесть иметь! И действительно, надо!..
Но вот закурена сладкая послеобеденная папироса, прибрана нехитрая посуда.
Николай Николаевич Сухоручков опрокинул на стол ящичек с костяшками, повел по сторонам глазами: как отнесутся к этому всегдашние партнеры?
Развалившемуся на койке Тылзину не хотелось менять положение.
— Успеешь еще побывать в козлах, — сказал он. — Не торопись. Борис, вроде, за баян взяться хочет…
Это была просьба, и Усачев услышал ее. Усмехнувшись, — хитер, мол, Иван Яковлевич! — бережно вынул из футляра баян.
— Только не заупокойное чего! — попросил Коньков. — Воскресенье, такой день. Красным в численнике пишется. Христос воскрес, значит.
Сухоручков, знаток церковных праздников, закрутил головой:
— Ни дьявола ты не понимаешь, Никанор! Он же на муки воскрес… хотя, тьфу! Верно ведь, после мук… Все равно, Борис, не слушай Конькова. Давай что-нибудь задушевное, вроде «Лучинушки»…
Но Усачев, усмехаясь, трижды проиграл гамму, любуясь быстро бегающими своими пальцами. Только после того, изменив позу на менее строгую, начал вальс и сам стал тихонечко подпевать баяну:
С берез, неслышен, невесом,
Слетает желтый лист.
Положив локти на стол, Сухоручков ткнулся в ладони подбородком.
И вот он снова прозвучал
В лесу прифронтовом,
И каждый слушал и молчал
О чем-то дорогом…
Это неожиданно вплелся чистый, приятный тенорок Василия Скрыгина, хваставшего, что был взводным запевалой. Борис дождался перехода, кивком головы предупредил певца.