– Что тут про типографию? Дай-ка записку, – вмешался в разговор незнакомый мне вооруженный рабочий в шинели, накинутой поверх старого пиджака.
– Мудрит что-то Семен, – сказал он, прочитав записку и обращаясь к Корчагину. – Чего он боится за типографию? Я еще с обеда туда свой караул выслал.
К крыльцу подходили новые и новые люди. Несмотря на холод, двери комитета были распахнуты настежь, мелькали шинели, блузы, порыжевшие кожаные куртки. В сенях двое отбивали молотками доски от ящика. В соломе лежали новенькие, густо промазанные маслом трехлинейные винтовки. Несколько таких же уже опорожненных ящиков валялись в грязи около крыльца.
Опять показался Корчагин. На ходу он быстро говорил троим вооруженным рабочим:
– Идите скорей. Сами там останетесь. И никого без Пропусков комитета не пускать. Оттуда пришлите кого-нибудь сообщить, как устроились.
– Кого послать?
– Ну, из своих кого-нибудь, кто под руку подвернется.
– Я подвернусь под руку! – крикнул я, испытывая сильное возбуждение и желание не отставать от других.
– Ну возьмите хоть его! Он быстро бегает.
Тут я увидел, что из разбитого ящика берет винтовку почти каждый выходящий из дверей.
– Товарищ Корчагин, – попросил я, – все берут винтовки, и я возьму.
– Что тебе? – недовольно спросил он, прерывая разговор с крепким растатуированным матросом.
– Да винтовку. Что я – хуже других, что ли?
Тут из соседней комнаты громко закричали Корчагина, и он поспешил туда, махнув на меня рукой.
Возможно, что он просто хотел, чтобы я не мешал ему, но я понял этот жест как разрешение. Выхватив из короба винтовку и крепко прижимая ее, пустился вдогонку за сходившими с крыльца дружинниками.
Пробегая через двор, я успел уже услышать только что полученную новость: в Петрограде объявлена Советская власть. Керенский бежал. В Москве идут бои с юнкерами.
Прошло полгода.
Письмо, адресованное мною к матери, в солнечный апрельский день было опущено на вокзале.
«Мама!
Прощай, прощай! Уезжаю в группу славного товарища Сиверса, который бьется с белыми войсками корниловцев и калединцев. Уезжает нас трое. Дали нам документы из сормовской дружины, в которой состоял я вместе с Галкой. Мне долго давать не хотели, говорили, что молод. Насилу упросил я Галку, и он устроил. Он бы и сам поехал, да слаб и кашляет тяжело. Голова у меня горячая от радости. Все, что было раньше, – это пустяки, а настоящее в жизни только начинается, оттого и весело…»
На третий день пути, во время шестичасовой стоянки на какой-то маленькой станции, мы узнали о том, что в соседних волостях не совсем спокойно: появились небольшие бандитские шайки и кое-где были перестрелки кулаков с продотрядами. Уже поздно ночью к составу подали паровоз. Я и мои товарищи лежали бок о бок на верхних нарах товарного вагона. Заслышав мерное постукивание колес и скрип раскачиваемого вагона, я натянул на себя покрепче выписанное мне Галкой драповое пальто и собрался спать.
Из темноты слышался храп, покашливание, почесывание. Те, кому удалось протиснуться на нары, спали. С полу же, с мешков, из плотной кучи устроившихся кое-как то и дело доносилось ворчание, ругательства и тычки в сторону напиравших соседей.
– Не пхайся, не пхайся, – спокойно ворчал бас. – Чего ты меня с моего мешка пхаешь? А то я так тебя пхну, что и не запхаешься!
– Гляди-ка, черт! – взвизгнул озлобленный бабий голос. – Куды же ты мне прямо сапожищами в лицо лезешь? А-ах, черт, а-ах, окаянный!
Вспыхнула спичка, тускло осветив шевелившуюся груду сапог, мешков, корзин, кепок, рук и ног, погасла, и стало еще темнее. Кто-то в углу монотонно рассказывал усталым, скрипучим голосом длинную, нудную историю своей печальной жизни. Кто-то сочувственно попыхивал цигаркой. Вагон вздрагивал, как искусанная оводами лошадь, и неровными толчками продвигался по рельсам.
Проснулся я оттого, что один из моих спутников дернул меня за руку. Я поднял голову и почувствовал, как из распахнутого окна струя приятного холодного воздуха освежающе плеснула мне на помятое лицо. Поезд шел тихо, должно быть на подъем. Огромное густое зарево обволокло весь горизонт. Над заревом, точно опаленные огнем пожара, потухали светлячки звезд и таяла побледневшая луна.
– Земля бунтует, – послышалось из темного угла чье-то спокойное, бодрое замечание.
– Плети захотела, – оттого и бунтует, – тихо и озлобленно ответил противоположный угол.
Сильный треск оборвал разговоры. Вагон качнуло, ударило, я слетел с нар на головы расположившихся на полу. Все смешалось, и черное нутро вагона с воплями кинулось в распахнутую дверь теплушки.
Крушение.
Я неловко бухнулся в канаву возле насыпи, еле успел вскочить, чтобы не быть раздавленным спрыгивавшими людьми. Два раза ударили выстрелы. Рядом какой-то человек, широко растопырив дрожащие руки, торопливо говорил:
– Это ничего… Это ничего… Только не надо бежать, а то они откроют стрельбу. Это же не белые, это здешние станичники. Они только ограбят и отпустят.
К вагону подбежали двое с винтовками, крича:
– Зз…алезай!.. Зз…алезай обратно! Куда выскочили?
Народ шарахнулся к теплушкам. Оттолкнутый кем-то, я оступился и упал в сырую канаву. Распластавшись, быстро, как ящерица, я пополз к хвосту поезда. Наш вагон был предпоследним, и через минуту я очутился уже наравне с тускло посвечивающим сигнальным фонарем заднего вагона. Здесь стоял мужик с винтовкой. Я хотел было повернуть обратно, но человек этот, очевидно заметив кого-то с другой стороны насыпи, побежал туда. Один прыжок – и я уже катился вниз по скату скользкого глинистого оврага. Докатившись до дна, я встал и потащился к кустам, еле поднимая облипшие глиной ноги.
Ожил лес, покрытый дымкой молодой зелени. Где-то далеко задорно перекликались петухи. С соседней поляны доносилось кваканье вылезших погреться лягушек. Кое-где в тени лежали еще островки серого снега, но на солнечных просветах прошлогодняя жесткая трава была суха. Я отдыхал, куском бересты счищая с сапог пласты глины. Потом взял пучок травы, обмокнул его в воду и вытер перепачканное грязью лицо.
Места незнакомые. Какими дорогами выбираться на ближайшую станцию? Где-то собаки лают – должно быть, деревня близко. Если пойти спросить? А вдруг нарвешься на кулацкую засаду? Спросят – кто, откуда, зачем. А у меня документ да еще в кармане маузер. Ну, документ, скажем, в сапог можно запрятать. А маузер? Выбросить?
Я вынул его, повертел. И жалко стало. Маленький маузер так крепко сидел в моей руке, так спокойно поблескивал вороненой сталью плоского ствола, что я устыдился своей мысли, погладил его и сунул обратно за пазуху, во внутренний, приделанный к подкладке потайной карман.
Утро было яркое, гомонливое, и, сидя на пенышке посреди желтой полянки, не верилось тому, что есть какая-то опасность.
«Пинь, пинь… таррах» – услышал я рядом с собой знакомый свист. Крупная лазоревая синица села над головой на ветку и, скосив глаз, с любопытством посмотрела на меня.
«Пинь, пинь… таррах… здравствуй!» – присвистнула она, перескочив с ноги на ногу.
Я невольно улыбнулся и вспомнил Тимку Штукина. Он звал синиц дурохвостками. Ведь вот, давно ли еще?.. И синицы, и кладбище, игры… А теперь поди-ка… И я нахмурил лоб. Что же делать все-таки?
Совсем недалеко щелкнул бич и послышалось мычание. «Стадо, – понял я. – Пойду-ка спрошу у пастуха дорогу. Что мне пастух сделает? Спрошу, да и скорей с глаз долой».
Небольшое стадо коров, лениво и нехотя отрывавших клочки старой травы, медленно двигалось вдоль опушки. Рядом шел старик пастух с длинной увесистой палкой. Неторопливой и спокойной походкой гуляющего человека я подошел к нему сбоку!
– Здорово, дедушка!
– Здорово! – ответил он не сразу и, остановившись, начал оглядывать меня.
– Далече ли тут до станции?
– До станции? До какой же тебе станции?
Тут я замялся. Я даже не знал, какая станция мне нужна, но старик сам выручил меня:
– До Алексеевки, что ли?
– Как раз же, – согласился я. – До нее самой. А то я шел, да сплутал немного.
– Откуда идешь-то?
Опять я запнулся.
– Оттуда, – насколько мог спокойнее ответил я, неопределенно махая рукой в сторону видневшейся у горизонта деревушки.
– Гм… оттуда… Значит, с Деменева, что ли?
– Как раз прямо с Деменева.
Тут я услышал ворчание собаки и шаги. Обернувшись, я увидел подходившего к старику здоровенного парня, должно быть подпаска.
– Чегой-то тут, дядя Лександр? – спросил он, не переставая жевать ломоть ржаного хлеба.
– Да вот, прохожий человек… Дорогу на станцию Алексеевку спрашивает. А говорит, что идет сам из Деменева.