У него была удивительная память: облик сел, их «лицо», он запоминал так же, как лица людей. Забывалось иной раз название, как и фамилия, но если б завязали глаза и привезли в любое село, где он был хоть однажды, он тут же сказал бы, в каком оно районе, когда он здесь был, по какому поводу, с какими людьми встречался.
По этому селу проезжал в «газике» раза два всего, последний раз семь лет назад; не помнил, называется оно так же, как станция, или как-нибудь иначе, но сразу узнал лавку, школу, высокий осокорь, от которого надо свернуть направо, на другую улицу, пошире, чтоб выехать… выйти на нужную дорогу — большак, обсаженный старыми березами.
Каких-нибудь пятнадцать километров для него, охотника, легкая прогулка. Если хорошенько разойтись, два часа ходу — и там. Но не хотелось все-таки приходить так рано. Неловко как-то. Странное чувство! Никогда его но бывало раньше. Поэтому Иван Васильевич шел не спеша. Ни угрызений совести, ни тревоги, которая в вагоне не давала уснуть. Не было и того юношеского волнения, которое охватывало его раньше, когда подъезжал к этим знакомым с партизанских времен местам. Не к местам вообще, места не такие уж знакомые, — к Калюжичам, к ней, к Наде. Теперь же, как ни странно, был настолько спокоен, что даже думал о другом — о селах, о том. как они выглядят. Это естественно: всю жизнь, по долгу службы и еще больше по долгу человека, он думал о людях, которые выращивают хлеб. Как они живут. И как должны жить.
После войны немало строили. Один из его знакомых — экономист — подсчитал, что по общим затратам за двадцать послевоенных лет в деревне построено больше, чем за целое столетие, охватывающее три исторические формации — феодализм и крепостничество, весь период капитализма с его подъемом и падением и первые годы социализма. Однако внешний вид села мало изменился, особенно здесь, в Полесье. Все те же почернелые деревянные хаты, вросшие в землю, в большинстве крытые соломой — в селах, которые не горели. Однако не лучше и в тех селах, которые сожгли каратели или фронт. Люди строились сразу после войны, по бедности, без мужчин, вдовы да сироты; лепили хатенки кто из чего: распилить бревно было проблемой; покрыть — еще большей, на усадьбах выращивали жито и жали серпами, чтоб иметь снопы соломы — стародавний кровельный материал.
Все затраты колхозов, государства шли на производственное строительство. Материально-техническая база — основа, это понимали все, руководители и рядовые колхозники. Если смотреть не на хаты, а на фермы, мастерские, элеваторы и особенно на те машины, что работают в поле, — о, какие перемены произошли на селе! Индустриальная революция! Когда он ездил в Англию и, знакомясь с фермами, заходил в коровники, его мало что удивило, разве что лучшее качество построек и оборудования. Но размах, масштабы совсем не те, что у нас. Другое дело, что мы не научились еще по-настоящему управлять такими крупными хозяйствами, научно, с экономическим расчетом. Сколько было этого самого волюнтаризма!.. Немало и он, агроном, делал глупостей, выполняя указания людей, которые и не нюхали агрономии. Но иногда, черт возьми, хватало духу и протестовать в полный голос. Набивал шишки. Болели бока. Да зато легко становилось на душе. Как сейчас… А сейчас легко? Не очень-то.
Материально-техническая база — основа. Но когда условия жизни людей начинают отставать… возникают явления, которые в философии называются диалектическими противоречиями. Любой новый завод-гигант, самый совершенный по оборудованию, не мог бы нормально работать, если б рядом с ним не вырастал жилой город, город современный — на уровне технических достижений завода. Так и с колхозами, с селом вообще.
Антонюк уверен, что наступило или вот-вот наступит время, когда в селе надо будет по-настоящему заняться бытом людей. К этому принуждают многие проблемы, возникающие в колхозах. Не разрешив их, нельзя двигаться дальше. И не только сейчас, в ночном поле, но не раз и прежде, в теплой, уютной городской квартире, становилось тяжело от мысли, что интереснейшая работа по переустройству села будет проходить без его участия. А он способен еще что-то подсказать, да и организовать… Правда, есть притягательность и в свободе, которую он почувствовал, став пенсионером. А может быть, так вот и рождается психология дармоедства, оправдываемая высокими словами? Всю жизнь твердил себе и детям, что не может быть свободы у лодыря, что истинно свободен лишь тот, кто трудится, работает творчески, с радостью, с пользой для людей и себя.
«Не по своей воле я дармоед».
«Но ты начинаешь вживаться в эту роль, как актер, она тебе нравится».
«Нет, я хочу работать».
«И ставишь условия, которые трудно принять?»
«Я имею право ставить такие условия. Сама жизнь показала, кто из нас лысый…»
«Слишком заботишься о своем самолюбии. И забываешь, что оно есть и у тех, от кого зависит вернуть тебя на работу или предоставить наслаждаться «внутренней свободой».
«Им хочется сломить мою гордость».
«Ты поднимаешь свою гордость, как знамя».
«Нет. У меня одно знамя. Я нес его всю сознательную жизнь. И ничто не выбило его из моих рук».
«Так чего ты страдаешь? Все равно — на два года раньше или на три позже — ты должен уступить место более молодым…»
«Кому? Тому, кто не об этих вот людях думает, а о том, как бы поскорее пробиться в науку».
«Наука тоже помогает людям».
«Опять ты противоречишь сам себе».
«Такова суть человека, умеющего думать. Он весь соткан из противоречий. Отрицание и утверждение… Если мириться со всем, он остановится в своем движении. Что было бы, если б я навеки остался стоять здесь, в поле, смотрел бы на эти огоньки, слушал, как лают собаки, и не мог бы дойти до людей. И до своей цели. А она там, где люди. Она ведет меня, моя цель… я не стою среди поля…»
В деревне, в которую вошел Иван Васильевич, подняли дикий лай собаки. Одна как гавкнула, услышав чужого, так и покатилось волной со двора во двор. Целая собачья капелла — басы, тенора, молодые подголоски: та лает с подвыванием, другая — так заливисто, что кажется, вот-вот захлебнется. Ивана Васильевича всегда удивляло неравномерное распределение дворовой стражи. Коров, свиней почти везде одинаковое количество на двор. Есть, правда, зоны побогаче и победнее. А вот собак… одну деревню пройдешь — даже завалящий щенок не тявкнет. А в другой, соседней, ничуть не богаче, — в каждом дворе по псу, вот как здесь. Чем объяснить? Традицией? Правда, вот еще гуси. Но все-таки гуси там, где живут побогаче. «Гусиные» деревни выделяются даже своим внешним видом.
Встретились три молодицы, в ватниках, в теплых платках. Антонюк сразу догадался, куда они идут в такую рань.
— Доить? — спросил, поздоровавшись.
— А куда же еще бабам идти до света? — ответила старшая.
— Что это вы собак столько поразвели?
— Добра у нас много, боимся — покрадут.
Другая засмеялась.
— То наши мужики собак завели, чтоб чужие не лазили. Вот ты. кто тебя ведает, откуда ты бежишь с ночи. Может, от нашей Ганны.
Все три захохотали. Иван Васильевич притворно вздохнул:
— Отбегал я свое, бабоньки!
Подошли поближе, заглянули в лицо. Та, хохотуха, подбодрила:
— Да нет — ничего еще мужчина. Шустрый. Старшая спросила серьезно:
— С поезда?
— С поезда.
— Куда?
— В Калюжичи.
— Видно, есть к кому спешить, что побег со станции, когда волки по полю гуляют.
И вот, после случайного этого разговора, пришло оно, волнение, понятное и все же странное, потрясло своей неожиданностью. К чему бы это? Отчего сердце вдруг дрогнуло, затрепетало почти так же, как тогда, когда Надя, после отправки ее, вернулась в лагерь с Витой на руках, в нищенских лохмотьях? И сейчас, как тогда, вспыхнула и радость, и тревога.
Хотел перевести мысли на другое — на этих женщин, доярок. Тоже одна из проблем, над которой он серьезно задумывался и где пробовал что-то сделать, — чтоб труд доярок, пожалуй, самый тяжелый из всех женских профессий на фермах, стал легче. Болело сердце, когда молодые женщины показывали ему свои руки. А их рабочий день? Теперь, зимой, идут чуть позднее, хотя, верно, мало кто из мужчин уже продрал глаза. А летом у этих женщин рабочий день — с четырех утра до одиннадцати вечера. Хорошо еще, если коровники близко. А если надо идти две или три версты…
Не однажды выступал на совещаниях, ругал конструкторов доильных аппаратов, разносил «елочки» и «карусели» — знал, что все это новаторство кабинетного происхождения, как круглые коровники и торфоперегнойные горшочки. При доярках ему аплодировали. А потом, за спиной, посмеивались: «Чудачит старик. Популярность зарабатывает. Не понимает, что его народнические замашки не в ногу со временем… Что он, в сущности, выступает против механизации…»
На том «антитравяном» совещании сказали это в глаза, с трибуны, под аплодисменты президиума.