Тут и случилось нечто, которое нельзя назвать иначе как чудом. У самого Брянского вокзала я встретил своего приятеля. Я полагал, что он умер.
Но он не только не умер, он жил в Москве, и у него была отдельная комната. О, мой лучший друг! Через час я был у него в комнате.
Он сказал:
— Ночуй. Но только тебя не пропишут.
Ночью я ночевал, а днем я ходил в домовое управление и просил, чтобы меня прописали на совместное жительство.
Председатель домового комитета управления, толстый, окрашенный в самоварную краску человек в барашковой шапке и с барашковым же воротником, сидел, растопырив локти, и медными глазами смотрел на дыры моего полушубка. Члены домового управления в барашковых шапках окружали своего предводителя.
— Пожалуйста, пропишите меня, — говорил я, — ведь хозяин комнаты ничего не имеет против того, чтобы я жил в его комнате. Я очень тихий. Никому не буду мешать. Пьянствовать и стучать не буду…
— Нет, — отвечал председатель, — не пропишу. Вам не полагается жить в этом доме.
— Но где же мне жить, — спрашивал я, — где? Нельзя мне жить на бульваре.
— Это меня не касается, — отвечал председатель.
— Вылетайте, как пробка*! — кричали железными голосами сообщники председателя.
— Я не пробка… я не пробка, — бормотал я в отчаянии, — куда же я вылечу? Я — человек. Отчаяние съело меня.
Так продолжалось пять дней, а на шестой явился какой-то хромой человек с банкой от керосина в руках и заявил, что, если я не уйду завтра сам, меня уведет милиция.
Тогда я впал в остервенение.
Ночью я зажег толстую венчальную свечу с золотой спиралью. Электричество было сломано уже неделю, и мой друг освещался свечами, при свете которых его тетка вручила свое сердце и руку его дяде. Свеча плакала восковыми слезами. Я разложил большой чистый лист бумаги и начал писать на нем нечто, начинавшееся словами: Председателю Совнаркома Владимиру Ильичу Ленину. Все, все я написал на этом листе: и как я поступил на службу, и как ходил в жилотдел, и как видел звезды при 270 градусах над Храмом Христа, и как мне кричали:
— Вылетайте, как пробка.
Ночью, черной и угольной, в холоде (отопление тоже сломалось) я заснул на дырявом диване и увидал во сне Ленина. Он сидел в кресле за письменным столом в круге света от лампы и смотрел на меня. Я же сидел на стуле напротив него в своем полушубке и рассказывал про звезды на бульваре, про венчальную свечу и председателя.
— Я не пробка, нет, не пробка, Владимир Ильич.
Слезы обильно струились из моих глаз.
— Так… так… так… — отвечал Ленин.
Потом он звонил.
— Дать ему ордер на совместное жительство с его приятелем. Пусть сидит веки вечные в комнате и пишет там стихи про звезды и тому подобную чепуху. И позвать ко мне этого каналью в барашковой шапке. Я ему покажу совместное жительство.
Приводили председателя. Толстый председатель плакал и бормотал:
— Я больше не буду.
Все хохотали утром на службе, увидев лист, писанный ночью при восковых свечах.
— Вы не дойдете до него, голубчик, — сочувственно сказал мне заведующий.
— Ну так я дойду до Надежды Константиновны, — отвечал я в отчаянии, — мне теперь все равно. На Пречистенский бульвар я не пойду.
И я дошел до нее*.
В три часа дня я вошел в кабинет. На письменном столе стоял телефонный аппарат. Надежда Константиновна в вытертой какой-то меховой кацавейке вышла из-за стола и посмотрела на мой полушубок.
— Вы что хотите? — спросила она, разглядев в моих руках знаменитый лист.
— Я ничего не хочу на свете, кроме одного — совместного жительства. Меня хотят выгнать. У меня нет никаких надежд ни на кого, кроме Председателя Совета Народных Комиссаров. Убедительно вас прошу передать ему это заявление.
И я вручил ей мой лист.
Она прочитала его.
— Нет, — сказала она, — такую штуку подавать Председателю Совета Народных Комиссаров?
— Что же мне делать? — спросил я и уронил шапку.
Надежда Константиновна взяла мой лист и написала сбоку красными чернилами:
Прошу дать ордер на совместное жительство.
И подписала:
Ульянова.
Точка.
Самое главное то, что я забыл ее поблагодарить.
Забыл.
Криво надел шапку и вышел.
Забыл.
В четыре часа дня я вошел в прокуренное домовое управление. Все были в сборе.
— Как? — вскричали все. — Вы еще тут?
— Вылета…
— Как пробка? — зловеще спросил я. — Как пробка? Да?
Я вынул лист, выложил его на стол и указал пальцем на заветные слова.
Барашковые шапки склонились над листом, и мгновенно их разбил паралич. По часам, что тикали на стене, могу сказать, сколько времени он продолжался:
Три минуты.
Затем председатель ожил и завел на меня угасающие глаза:
— Улья?.. — спросил он суконным голосом.
Опять в молчании тикали часы.
— Иван Иваныч, — расслабленно молвил барашковый председатель, — выпиши им, друг, ордерок на совместное жительство.
Друг Иван Иваныч взял книгу и, скребя пером, стал выписывать ордерок в гробовом молчании.
* * *
Я живу. Все в той же комнате с закопченным потолком. У меня есть книги, и от лампы на столе лежит круг. 22 января он налился красным светом*, и тотчас вышло в свете передо мной лицо из сонного видения — лицо с бородкой клинышком и крутые бугры лба, а за ним — в тоске и отчаяньи седоватые волосы, вытертый мех на кацавейке и слово красными чернилами —
Ульянова.
Самое главное, забыл я тогда поблагодарить.
Вот оно неудобно как…
Благодарю вас, Надежда Константиновна.
Михаил Б.
Не стоит вызывать его!
Не стоит вызывать его!
Речитатив Мефистофеля
I
Дура Ксюшка доложила:
— Там к тебе мужик пришел…
Madame Лузина вспыхнула:
— Во-первых, сколько раз я тебе говорила, чтобы ты мне «ты» не говорила! Какой такой мужик?
И выплыла в переднюю.
В передней вешал фуражку на олений рог Ксаверий Антонович Лисиневич и кисло улыбался. Он слышал Ксюшкин доклад.
Madame Лузина вспыхнула вторично.
— Ах, Боже! Извините, Ксаверий Антонович! Эта деревенская дура!.. Она всех так… Здравствуйте!
— О, помилуйте!.. — светски растопырил руки Лисиневич. — Добрый вечер, Зинаида Ивановна! — Он свел ноги в третью позицию, склонил голову и поднес руку madame Лузиной к губам.
Но только что он собрался бросить на madame долгий и липкий взгляд, как из двери выполз муж Павел Петрович. И взгляд угас.
— Да-а… — немедленно начал волынку Павел Петрович, — «мужик»… хе-хе! Ди-ка-ри! Форменные дикари. Я вот думаю: свобода там… Коммунизм. Помилуйте! Как можно мечтать о коммунизме, когда кругом такие Ксюшки! Мужик… Хе-хе! Вы уж извините, ради Бога! Муж…
«А, дурак!» — подумала madame Лузина и перебила:
— Да что ж мы в передней?.. Пожалуйте в столовую…
— Да, милости просим в столовую, — скрепил Павел Петрович, — прошу!
Вся компания, согнувшись, пролезла под черной трубой и вышла в столовую.
— Я и говорю, — продолжал Павел Петрович, обнимая за талию гостя, — коммунизм… Спору нет: Ленин человек гениальный, но… да, вот не угодно ли пайковую… хе-хе! Сегодня получил… Но коммунизм — это такая вещь, что она, так сказать, по своему существу… Ах, разорванная? Возьмите другую, вот с краю… По своей сути требует известного развития… Ах, подмоченная? Ну и папиросы! Вот, пожалуйста, эту… По своему содержанию… Погодите, разгорится… Ну и спички! Тоже пайковые… Известного сознания…
— Погоди, Поль! Ксаверий Антонович, чай до или после?
— Я думаю… э-э, до, — ответил Ксаверий Антонович.
— Ксюшка! Примус! Сейчас все придут! Все страшно заинтересованы! Страшно! Я пригласила и Софью Ильиничну…
— А столик?
— Достали! Достали! Но только… Он с гвоздями. Но ведь, я думаю, ничего?
— Гм… Конечно, это нехорошо… Но как-нибудь обойдемся…
Ксаверий Антонович окинул взглядом трехногий столик с инкрустацией, и пальцы у него сами собою шевельнулись.
Павел Петрович заговорил:
— Я, признаться, не верю. Не верю, как хотите. Хотя, правда, в природе…
— Ах, что ты говоришь! Это безумно интересно! Но предупреждаю: я буду бояться!
Madame Лузина оживленно блестела глазами, затем выбежала в переднюю, поправила наскоро прическу у зеркала и впорхнула в кухню. Оттуда донесся рев примуса и хлопанье Ксюшкиных пяток.
— Я думаю, — начал Павел Петрович, но не кончил.
В передней постучали. Первая явилась Леночка, затем квартирант. Не заставила себя ждать и Софья Ильинична, учительница 2-й ступени. А тотчас же за ней явился и Боборицкий с невестой Ниночкой.