— Ничего, все обойдется, — сказала ему Тоня. — Не трать нервы. Между прочим, нам теперь тоже придется приходить вовремя. Гудим себе на беду, Архипочка. Хоть бы все скорее кончилось. Зачем так изводить себя? Ну, не выйдут, и бог с ними.
…Писарев прислушался, с трудом привстал. Голова была тяжелой, огромной, она как будто вмещала в себя всю эту холодную, неприбранную комнату, стол, на котором лежали книги, бумаги, валялся засохший хлеб, грязные ножи, в углу у печки на полу кипа журналов, а на ней грязные рубашки… Потирая лоб, Писарев встал, налил воды в закопченный чайник, но вспомнил, что вчера забыл купить керосин и чай вскипятить не на чем. Нехорошо. Нельзя так дальше жить. Надо взять себя в руки. Ради жены, ради дочери. Мало ли какие бывают в жизни передряги. Он ни в чем не винил жену, он всячески оправдывал ее, — зачем ей ехать сюда, ей здесь будет тяжело. Думая о жене, он всякий раз видел ее красивые, тонкие пальцы, бегающие по клавишам пианино.
…Протяжный вой гудка оборвался, и сразу хлынули мелкие звуки наступившего утра, но теперь они словно были насыщены напряженным ритмом, и, подчиняясь этому ритму, Писарев торопливо оделся; ополоснул лицо под гремящим железным умывальником. Он испытывал приятное чувство освобождения от необходимости выбирать, сомневаться, что-то решать. Гудок был командой, а раз подана команда, надо ее выполнять. Писарев понимал всю убогость своей пассивной позиции, ему было стыдно перед Малютиным, но чем он мог помочь ему? Он ничего не понимал в табельном учете, во всех этих производственных распорядках и боялся в них вмешиваться. Он честно заставлял себя заниматься делами мастерских, и порой даже удавалось забыться, например составляя схему стенда. И тем не менее всякий раз мысли его сносило к электромашинам, к проектам новых обмоток, новым способам расчета. Весь день Писарев с нетерпением ждал вечера, когда можно прийти домой и засесть за журналы, за свои расчеты, но стоило сесть за эти расчеты, как начинала грызть совесть: он не имел права заниматься посторонними делами, а эти обмотки здесь, в МТС, были делом посторонним.
Он приехал сюда ремонтировать тракторы и должен на время выкинуть из головы все, кроме тракторов и комбайнов. И он это сделает, он пересилит себя. Согласного судьба ведет, несогласного — тащит. Гудок тащил его, и он испытывал благодарность к этому принуждению и боль при мысли, что это принуждение всегда останется для него принуждением и у него никогда не достанет сил любить эту свою работу так, как ту.
…В Любицах выходили во дворы, удивленно прислушивались, щурились в сторону МТС, скрытой в жидкой полумгле мартовского утра. Ахрамеев, улыбаясь, шел по середине улицы. Последний год на флоте, в Кронштадте, он работал сварщиком, и сейчас гудок, весеннее утро, хрустящий ледок под ногами напомнили ему флотскую службу, побудку, и бодрящее ощущение подтянутости чеканило его шаг, поднимало голову. Он отмахивал руками с тем незабываемым флотским шиком, каким отличается строевой шаг балтийцев. Ахрамеев знал, что на него украдкой смотрят из-под опущенных занавесок, из полуотворенных дверей. И Лена Ченцова тоже, наверное, смотрит, а на людях и глазом не поведет. И это раздражало и забавляло его. Давай, давай, кто кого пересилит, кто первый обнаружит себя. Уж, во всяком случае, не он. И Ахрамеев шел, присвистывая, и ему хотелось грянуть какую-нибудь матросскую песню, оторвать с присвистом, как говорили на флоте.
— Ты, моряк, красивый сам собою, — пропел тоненький смеющийся голос.
Ахрамеев обернулся. У сарая стояла Ленка Ченцова, в одном платьице, в высоких отцовских валенках, с лопатой на плече.
— Ты куда собрался в такую рань?
— Гудок слыхала?
— Ну и что с того?
— А то, что дисциплина. И нечего прикидываться. По-моему, комсомолка. Сознание надо иметь.
Странное дело, стоит ей первой заговорить — он обязательно начинает ей выговаривать, стоит ему заговорить — она примется насмешничать.
Он встал сегодня пораньше и решил сделать крюк, пройдя через всю деревню, до проселка, — посмотреть, как собираются на работу. Делал он это не ради Малютина, лично ему новый начальник мастерских не нравился: то подлаживается к трактористам, то кичится своим заводом. С Ахрамеевым, секретарем комсомольской организации, не счел нужным установить контакт. Тем не менее Ахрамеев отвечает за своих комсомольцев, поэтому он стучал в окна — вставай, поднимайся, рабочий народ.
Навстречу ему на санях ехал председатель колхоза Пальчиков. Полозья розвальней пронзительно скрипели на бугристых, закаменелых колеях.
— Держись теперь, миряне! — крикнул Ахрамеев, махнув рукой в сторону МТС.
Пальчиков улыбнулся ему улыбкой заговорщика. Глаза его живо обегали то одну, то другую сторону широкой улицы, примечая мальчишек, криком подражавших гудку, заспанную молодуху, выглянувшую из сеней, огоньки, что загорались под козырьками надвинутых крыш из серой дранки, похожие на старые шапки с хлопьями беличьего меха.
«Славно дело, — думал Пальчиков. — Славное. Механизаторов прижмут, не будут болтаться, наших людей смущать. Колхозникам тоже сигнал. Теперь легче лодырям глотку заткнуть. Гудит, такой петух заставит подчиниться!»
— Давай, давай, милашка! — закричал он, привстав на колено и крутя в воздухе вожжой.
У Яльцевых первой услыхала гудок хозяйка.
— Никак у тебя, в мастерских?! — крикнула она мужу.
Яльцев ладил лоток на огороде. Он с вечера заточил новый топор; лопасть так и звенела, разбрызгивая с ольховой жердины тонкую витую щепу. Чтобы не таскать воду из колодца, Яльцев придумал сливать ее по длинному желобу до огорода, в железную бочку, а оттуда — разноси, поливай. Яльцев был мастер на всякие выдумки: ухват для хозяйки сделал на ролике, в погребе особые полки для картошки поставил, на своем тракторе приспособил прожектор, чтобы ночью работать. Дома у него имелся целый склад запчастей, и Яльцев чувствовал себя независимо. За зиму в эмтээсовских мастерских ему важно было лишь поднабрать детали, заменить мотор, а там все равно перед выходом в поле, в стане придется заново перебирать, налаживать, подгонять. К порядку этому он привык, и ему было непонятно, чего добивался новый начальник мастерских.
Услышав оклик жены, Яльцев выпрямился, наставил ухо, широкая улыбка осветила его лицо. И, пока не умолк гудок, он стоял улыбаясь.
— Ну и голосина! — восхищение сказал он.
— Ты бы собирался, — сказала жена.
Яльцев задумался, потом облегченно вздохнул.
— Все одно кольца у нас не готовы. Токаря держат. — И он снова принялся тесать жердину.
…Бригадир Саютов приподнялся в постели, недовольно нахмурился.
Далекие звуки гудка заполнили дом каким-то нетерпеливым возбуждением.
— Ишь, новый начальник старается. — Он снова улегся на подушку, потянулся. — Повалялся бы он в нашем общежитии. Неделю… Не раздеваясь.
При воспоминании о жестких нарах общежития, прикрытых тощими, грязными тюфяками, его широкая деревянная кровать, стоявшая в избе Саютовых с дедовских времен, пропитанная снами и покоем, завешенная новым ситцевым, в синих цветах, пологом, показалась ему особенно уютной. В сенях позвякивало — должно быть, жена ставила самовар. От печи, у которой возилась теща, пахло кокорками, топленым молоком. На лежанке похрапывали малыши и тоненько попискивали цыплята.
— Ходишь чумазый, ни бани, ни поесть как полагается. — продолжал Саютов. Он откинул полог, помолчал, рассматривая строгое, осуждающее лицо тещи, ее поджатые, вытянутые веревочной губы. — Колхозник, он что, он у себя дома. А мы, ровно постояльцы, то во двор, то со двора.
— А что во двор, что со двора — одни ворота, — сказала теща.
— Это вы напрасно, Елизавета Прокофьевна, — обиженно усмехнулся Саютов. — Спишь, спишь, а отдохнуть не дают.
Не хотелось вставать и выходить из теплой избы, тащить с собой мешок с картошкой и снедью, ждать на шоссе попутки, снова на неделю разлучаться с молодой женой, с ребятишками, спать на полатях с промасленным ватником в головах. Выгадать бы еще денек, понедельник, как это делал до сих пор. Может, отступится новый начальник, погудит-погудит да устанет. Саютов не желал ему ничего плохого: Малютин поступал так, как должен поступать добросовестный начальник, — и хотя при Анисимове жилось вольготнее, Саютов осуждал Анисимова по старой крестьянской привычке ценить в человеке хозяина. Себя в бригаде Саютов считал хозяином полным и бесконтрольным. Необходимость вставать и бежать на работу по гудку возмущала его — гудок покушался на его самостоятельность. МТС была для него лишь местом, куда бригада его приводила машины на ремонт, откуда ему должны были привозить горючее и запчасти…
Он повернулся к стене, но сон не возвращался. Совесть тихонько грызла, скреблась по-мышиному — бригадир… бригадир… Твердая подушка вертелась под головой. Он упрямо продолжал лежать, доказывая себе, что никто ему не начальник и он может лежать так сколько ему вздумается. Но после этого проклятого гудка домашняя тишина, и тюкание сечки, и цыплячий писк, и лязг ухватов звучали укором, нетерпеливым понуканием. И, лежа под душным пологом, Саютов злился.