15
Если и прежде Павлик Угрюмов мечтал при первой же возможности удрать на фронт, то теперь, после встречи с Пишкой, после того как он начитался в газетах и наслушался по радио о прямо-таки невероятных подвигах своих сверстников на передовых позициях и особенно в партизанских отрядах, после того-как война подкатилась чуть ли не к их дому, после всего этого он уже не мог оставаться в Завидове и одного часа. Грозные сполохи, подымавшиеся на юго-западе, где-то совсем уж близко, и не угасавшие от вечерней до утренней зари, одновременно и пугали, и властно притягивали, и будто укоряюще указывали ему, что настоящие ребята сейчас не могут отсиживаться дома под материнским крылом и что место их там, где дрожат эти вон зарницы и глухо ухают пушки; и горький, повянувший полынок, извлеченный из Гришиного конверта и припрятанный Павликом за пазухой, сейчас вроде бы раскалился, и припекал кожу где-то у самого сердца, и теребил его, и тоже звал, говорил мальчишке, что надобно бежать немедленно, сейчас же, сию секунду. И Павлик вскочил на ноги, забегал, заметался по амбару, собирая по карманам и в ученическую сумку, в которую мать укладывала для него еду, когда он выезжал на Солдате Бесхвостом в поле, — собирая самое необходимое, что потребовалось бы в дороге и, главное, на войне: перво-наперво он прихватил, конечно, остро отточенный и длинный кухонный нож, который едва ли уступит винтовочному штыку Мишки Тверскова; потом — пугач, пригоршню мелко нарубленных гвоздей, давно испытанных Павликом и его товарищами в стрельбе по воронам и сорокам, когда те очень уж нахально подкрадывались к куриным гнездам; затем — изогнутый обломок серпа, заточенный когда-то еще Гришей так, что он больше напоминал короткий клинок, чем безобидную сельскохозяйственную принадлежность; решил под конец, что кое-какие продовольственные припасы в долгом его пути тоже не будут лишни, а потому тайком прокрался к судной лавке, отвалил тем клинком полкраюхи ржаного, совсем черногр в предутренних сумерках хлеба, собирался было и ее упрятать в сумку, да что-то заколебался, подумал минуту, разрезал эту половинку пополам и лишь четверть прихватил для себя, присовокупив к ней несколько огурцов и помидоров, не забыв, разумеется, и про соль — как-никак, а оп крестьянский сын и понимает, что к чему. Выскочив на зады, которыми хотел незаметно пробраться сперва на луга, а затем в лес, он вдруг вспомнил про Мишку Тверскова и живо представил, какую тяжкую обиду испытает тот, когда узнает, что друг его ушел на войну, не простившись и, что особенно важно, не предложив и ему, Мишке, почесть уже полностью экипированному, а значит, и готовому бойцу, отправиться под Сталинград вместе с ним, Павликом. Изменив первоначальное направление, Павлик мигом перемахнул через плетень, добежал до подворья Тверсковых и сам не заметил, как оказался на сеновале, где, разбросав руки, спал Мишка. Растолкал его, горячо зашептал в сонное лицо:
— Вставай! Довольно дрыхнуть-то!
— А, Павлуха? Ты чего это так?
— Вставай скорее. Сейчас скажу!
Мишка натянул портки, по которым теперь уж трудно было установить, какая материя составляла их основу, потому как все они были облеплены заплатками разных размеров и когда-то разных цветов; портки были до того обшмыганы им и застираны матерью, что теперь и цветов этих нельзя определить; проворно нырнул в рубаху приблизительно такого же достоинства, проморгался как следует и только потом уж переспросил:
— Ну? Сказывай!
— Пойдешь со мной? — в свою очередь спросил Павлик тоном таинственно-заговорщическим.
— Куда?
— Я тебя спрашиваю: пойдешь? Отвечай скорее!
— А то рази!
— Где у тебя штык?
— Вот тут, под травой.
— Доставай — и айда за мной! — с этими словами Павлик повернулся от товарища, на какой-то миг закрыл собой чердачную отдушину, к которой была приставлена лестница, и через минуту был уже на земле, нетерпеливо поджидая там своего приятеля.
Как ни торопились, покинуть село затемно не успели. Пришлось на ходу менять весь план намеченного побега. Теперь, когда Тихан Зотыч взбулгачил своим кнутом все Завидово и когда из-за Большого Мара уже вылуплялся огромный желток небесного светила, идти пешком о боевыми доспехами было бы рискованно: взрослые тотчас догадались бы об истинных намерениях ребят и порушили бы весь замысел у самых его истоков. Поэтому сообразительный Павлик предложил Мишке сначала пробраться на общий двор, что было нетрудно сделать, поставить в ярмо Солдата Бесхвостого и выехать полем туда, где кончались владения их колхоза; там вытащить занозу, выпустить быка в Дубовом овраге попастись, распрощаться с ним таким-то вот образом и преспокойно отправиться в путь-дорогу где полем, где лесом, примериваясь на далекий гул войны, а ночью — на огненное зарево, ни в коем разе не заходя в селения, деревни и хутора. Малые съестные припасы не очень-то должны беспокоить беглецов: была б вода, а еда завсегда отыщется; с шести лет каждый из них научен различать в сонмище лесных и степных трав и растений съедобные; правда, дело было к осени, так что ни сахаристого, сочного раста, ни лесной дикой моркошки, ни терпкого на вкус дягиля, ни борчовки, ни косматок жирных, ни горько-сладкого чернобыла, ни кислого и вкусного столбунца, ни душистых и упоительно нежных слезок, ни медовых лепестков клевера, которые так славно пососать, ни щавеля, ни даже земляники — ничего этого сейчас уже не сыщешь, отошел всему этому срок; но зато приспела пора для поздних ягод: ежевики, костяники; теперь она уже светится красными и прозрачными своими глазками по краям дорог в темной и сырой дубраве; в лесу, и в степных оврагах, и балках им непременно попадутся дикие яблони и груши; их плодами, пускай жесткими и кислющими, можно запастись на несколько дней, для голодного желудка и они радость. Короче говоря, беспокойство о еде исключалось. Главное, не попасться бы в руки взрослым, не быть схваченными, ведь их могут, чего доброго, еще выпороть и с позором вернуть домой.
Солдат Бесхвостый, прижмурившись, дожевывал свою жвачку и, кажется, не обрадовался, когда на его обсмо-ленную шею легли сначала рука бывшего подпаска, а потом уж и ярмо.
— Солдатик, миленький, цоб-цобе! Поскорее! — не понукал, а просил Павлик, только помахивая кнутом, но не опуская его на выгнутую бычью хребтину, так что не привыкший к подобному деликатному обращению Солдат Бесхвостый шевельнул ушами с явным недоумением и, кажется, впервые против своего обыкновения прибавил шагу. Во всяком случае, он-то знал, что пошел быстрее, но ребята этого не приметили, и Павлик продолжал просить, даже не просить — умолять: — Ну, ну, Бесхвостый, побыстрее же! Миленький! — И, словно догадавшись, на какое серьезное дело направляются его седоки, вол еще набрал скорости, а под гору и вовсе побежал, смешно и нелепо вихляя клешнятыми ногами.
— Уррра! — закричали ребята. — Вперед, Солдатик, вперед!
У Дубового оврага они освободили его из ярма, по очереди подошли и потрепали за ушами.
— Спасибо, Бесхвостый! До свиданья! Жди нас с победой! Смерть немецким оккупантам! — Последние слова вырвались у Павлика одновременно со слезинками, которые сами собой выскочили из повлажневших и засветившихся странно как-то глаз.
Бык преданно и долго поглядел им вслед и не нагнул тяжелой своей морды к траве до той минуты, пока ребята не скрылись за ближним увалом. За увалом они остановились, поправили на себе поклажу, оглядели друг друга, и Павлик спросил на всякий случай:
— А ты жалеть не будешь, что пошел? Скажи прямо. Я ведь и один могу…
— Да ты что! — обиделся Мишка. — Я и сам хотел…
— Ну, лады, — заключил Угрюмов-младший удовлетворенно и скомандовал: — Тогда пошли!
— Пошли, — сказал Мишка как можно решительнее, но в голосе его, подчеркнуто воинственном, отчетливо слышались противные нотки смятения, поселившегося в его душе сейчас же, как они шагнули за увал и когда Солдат Бесхвостый скрылся из их глаз, как бы оборвав нить, которая еще связывала Мишку с дорогим и привычным миром, дорогим уж потому только, что он был для него пока что единственным. Это и мать с ее вечно встревоженными, чего-то недоброго ожидающими и оттого всегда печальными глазами; она, наверное, уже вернулась с выгона, куда провожала в стадо корову и где успела вдосталь наговориться с кумой Дарьей, а теперь вот зовет не дозовется его с сеновала завтракать. Это и два его младших брата, Генка и Андрюшка, — они небось сидят уже за столом и, голодные, думают, отчего это их мамка так долго не идет в избу и не ставит на стол чугун с похлебкой. Это и рыжий старый Полкан, увязавшийся было за ними и отогнанный самым грубым образом, — он, конечно, забился под крыльцо и поскуливает там, плачет по Мишке. Это и древняя груша на задах, единственное дерево, посаженное в какие-то давние-предавние времена еще Мишкиным прадедом, — она свечою уткнулась в небо, и на вышних колючих ее ветвях уже виделась восковая желтизна созревающих плодов, — Мишка дважды забирался туда, в кровь оцарапал себе грудь, она и сейчас еще зудела. Это и речка, приласкавшаяся к их плетню, через который свисали на шершавых плетях рубчатые оранжевые тыквы-аме-рпканкп; сшибленные озорными мальчишками, тыквы эти часто плюхались в воду и плавали там до тех пор, пока мать или он, Мишка, не приметят и не повытаскивают их к себе в огород. Это и шустрые прожорливые окуньки в той речке; в раннюю и росную утреннюю зорю они охотнее других рыбин шли на приманку и подцеплялись на крючок, ржавый от забытых на нем от прежней ловли и присохших червяков. Это, наконец, и батькины треугольники, которые хоть и редко, но все-таки приходили в их дом и на целую неделю спугивали с материных глаз вечную ее печаль, когда мать пускай и сквозь слезы, но улыбалась, и р такие дни была она молодой и очень даже красивой. И вот все это осталось там, за тем вон увалом, за той невидимой глазу, но остро ощутимой чертой. Приметил ли что или так, на всякий случай, Павлик тихо спросил: