Тут-тук… – стукнуло сердце. – Тук-тук… – настойчивее заколотилось оно обо что-то крепкое и твердое. Я лежал на боку, и правая рука моя была на груди. И тут я почувствовал, как мои пальцы осторожно, помимо моей воли, пробираются за пазуху, в потайной карман, где был спрятан папин подарок – мой маузер.
Если незнакомец даже и заметил движение моей руки, он не обратил на это внимания, потому что не знал ничего про маузер. Я крепко сжал теплую рукоятку и тихонько сдернул предохранитель. В это время мой враг отошел еще шага на три – то ли затем, чтобы лучше оглядеть меня, а вернее всего затем, чтобы с разбегу еще раз оглушить дубиной. Сжав задергавшиеся губы, точно распрямляя затекшую руку, я вынул маузер и направил его в сторону приготовившегося к прыжку человека.
Я видел, как внезапно перекосилось его лицо, слышал, как он крикнул, бросаясь на меня, и скорее машинально, чем по своей воле, нажал спуск…
Он лежал в двух шагах от меня со сжатыми кулаками, вытянутыми в мою сторону. Дубинка валялась рядом.
«Убит», – понял я и уткнул в траву отупевшую голову, гудевшую, как телеграфный столб от ветра.
Так, в полузабытьи, пролежал я долго. Жар спал. Кровь отлила от лица, неожиданно стало холодно, и зубы потихоньку выбивали дробь. Я приподнялся, посмотрел на протянутые ко мне руки, и мне стало страшно. Ведь это уже всерьез! Все, что происходило в моей жизни раньше, было в сущности похоже на игру, даже побег из дома, даже учеба в боевой дружине со славными сормовцами, даже вчерашнее шатанье по лесу, а это уже всерьез. И страшно стало мне, пятнадцатилетнему мальчугану, в черном лесу рядом с по-настоящему убитым мною человеком… Голова перестала шуметь, и холодной росой покрылся лоб.
Подталкиваемый страхом, я поднялся, на цыпочках подкравшись к убитому, схватил валявшуюся на траве сумку, в которой был мой документ, и задом, не спуская с лежавшего глаз, стал пятиться к кустам. Потом обернулся и напролом через кусты побежал к дороге, к деревне, к людям – только бы не оставаться больше одному.
У первой хаты меня окликнули:
– Кого черт несет? Эй, хлопец! Да стой же ты, балда этакая!
Из тени от стены хаты отделилась фигура человека с винтовкой и направилась ко мне.
– Куда несешься? Откуда? – спросил дозорный, поворачивая меня лицом к лунному свету.
– К вам… – тяжело дыша, ответил я. – Ведь вы товарищи…
Он перебил меня!
– Мы-то товарищи, а ты-то кто?
– Я тоже… – отрывисто начал было я. И, почувствовав, что не могу отдышаться и продолжать говорить, молча протянул ему сумку.
– Ты тоже? – уже веселее, но еще с недоверием переспросил дозорный. – Ну, пойдем тогда к командиру, коли ты тоже!
Несмотря на поздний час, в деревне не спали. Ржали кони. Скрипели распахиваемые ворота – выезжали крестьянские подводы, и кто-то орал рядом:
– До-ку-кин!.. До-ку-кин!.. Куда ты, черт, делся?
– Чего, Васька, горланишь? – строго спросил мой конвоир, поравнявшись с кричавшим.
– Да Мишку ищу, – рассерженно ответил тот. – Нам сахар на двоих выдали, а ребята говорят, что его с караулом к эшелону вперед отсылают.
– Ну и отдаст завтра.
– Отдаст, дожидайся! Будет утром чай пить и сопьет зараз. Он на сладкое падкий, черт!
Тут говоривший заметил меня и, сразу переменив тон, спросил с любопытством:
– Кого это ты, Чубук, поймал? В штаб ведешь? Ну, веди, веди. Там ему покажут. У, сволочь… – неожиданно выругал он меня и сделал движение, как бы намереваясь подтолкнуть меня концом приклада.
Но мой конвоир отпихнул его и сказал сердито!
– Иди, иди… Тебя тут не касается. Нечего на человека допрежь времени лаять. Вот кобель-то, ей-богу, истинный кобель!
Дзянь-динь!.. Дзик-дзак!.. – послышался металлический лязг сбоку. Человек в черной папахе, при шпорах, с блестящим волочившимся палашом, с деревянной кобурой маузера и нагайкой, перекинутой через руку, выводил коня из ворот. Рядом шел горнист с трубой.
– Сбор, – сказал человек, занося ногу в стремя.
Та-та-ра-та… тэта… – мягко и нежно запела сигнальная труба. – Та-та-та-та-а-а…
– Шебалов, – окрикнул мой провожатый, – погодь минутку! Вот до тебя тут человека привел.
– На што? – не опуская занесенной в стремя ноги, спросил тот. – Что за человек?
– Говорит, что наш… свой, значит… и документы…
– Некогда мне, – ответил командир, вскакивая на коня. – Ты, Чубук, и сам грамотный, проверь… Коли свой, так отпусти, пусть идет с богом.
– Я никуда не пойду, – заговорил я, испугавшись возможности опять остаться одному. – Я и так два дня один по лесам бегал. Я к вам пришел. И я с вами хочу остаться.
– С нами? – как бы удивляясь, переспросил человек в черной папахе. – Да ты, может, нам и не нужен вовсе!
– Нужен, – упрямо повторил я. – Куда я один пойду?
– А верно ж! Если вправду свой, то куда он один пойдет? – вступился мой конвоир. – Нынче одному здесь прогулки плохие. Ты, Шебалов, не морочь человеку голову, а разберись. Когда врет, так одно дело; а если свой, так нечего от своего отпихиваться. Слазь с жеребца-то, успеешь.
– Чубук! – сурово проговорил командир. – Ты как разговариваешь? Кто этак с начальником разговаривает? Я командир или нет? Командир я, спрашиваю?
– Факт! – спокойно согласился Чубук.
– Ну, так тогда я и без твоих замечаний слезу.
Он соскочил с коня, бросил поводья на ограду и, громыхая палашом, направился в избу.
Только в избе, при свете сальной коптилки, я разглядел его как следует. Бороды и усов не было. Узкое, худощавое лицо его было коряво. Густые белесоватые брови сходились на переносице, из-под них выглядывала пара добродушных круглых глаз, которые он нарочно щурил, очевидно для того, чтобы придать лицу надлежащую суровость. По тому, как долго он читал мой документ и при этом слегка шевелил губами, я понял, что он не особенно грамотен. Прочитав документ, он протянул его Чубуку и сказал с сомнением:
– Ежели не фальшивый документ, то, значит, настоящий. Как ты думаешь, Чубук?
– Ага! – спокойно согласился тот, набивая махоркой кривую трубку.
– Ну, как ты сюда попал? – спросил командир.
Я начал рассказывать горячо и волнуясь, опасаясь, что мне не поверят. Но, по-видимому, мне поверили, потому что, когда я кончил, командир перестал щурить глаза и, опять обращаясь к Чубуку, проговорил добродушно:
– А ведь если не врет, то, значит, вправду наш паренек! Как тебе показалось, Чубук?
– Угу, – спокойно подтвердил Чубук, выколачивая пепел о подошву сапога.
– Ну, так что же мы будем с ним делать-то?
– А мы зачислим его в первую роту, и пускай ему Сухарев даст винтовку, которая осталась от убитого Пашки, – подсказал Чубук.
Командир подумал, постучал пальцами по столу и приказал серьезно:
– Так сведи же его, Чубук, в первую роту и скажи Сухареву, чтобы дал он ему винтовку, которая осталась от убитого Пашки, а также патронов, сколько полагается. Пусть он внесет этого человека в списки нашего революционного отряда.
Дзинь-динь!.. Дзик-дзак!.. – лязгнули палаш, шпоры и маузер. Распахнув дверь, командир неторопливо спустился к коню.
– Идем, – сказал солидный Чубук и неожиданно потрепал меня по плечу.
Снова труба сигналиста мягко, переливчато запела. Громче зафыркали кони, сильней заскрипели подводы. Почувствовав себя необыкновенно счастливым и удачливым, я улыбался, шагая к новым товарищам. Всю ночь мы шли. К утру погрузились в поджидавший нас на каком-то полустанке эшелон. К вечеру прицепили ободранный паровоз, и мы покатили дальше, к югу, на помощь отрядам и рабочим дружинам, боровшимся с захватившими Донбасс немцами, гайдамаками и красновцами.
Наш отряд носил гордое название «Особый отряд революционного пролетариата». Бойцов в нем оказалось немного, человек полтораста. Отряд был пеший, но со своей конной разведкой в пятнадцать человек под командой Феди Сырцова. Всем отрядом командовал Шебалов – сапожник, у которого еще пальцы не зажили от порезов дратвой и руки не отмылись от черной краски. Чудной был командир! Относились к нему ребята с уважением, хотя и посмеивались над некоторыми из слабостей. Одной его слабостью была любовь к внешним эффектам: конь был убран красными лентами, шпоры (и где он их только выкопал, в музее, что ли?) были неимоверной длины, изогнутые, с зубцами, – такие я видел только на картинках с изображением средневековых рыцарей; длинный никелированный палаш спускался до земли, а в деревянную покрышку маузера была врезана медная пластинка с вытравленным девизом: «Я умру, но и ты, гад, погибнешь!» Говорили, что дома у него осталась жена и трое ребят. Старший уже сам работает. Дезертировав после Февраля с фронта, он сидел и тачал сапоги, а когда юнкера начали громить Кремль, надел праздничный костюм, чужие, только что сшитые на заказ хромовые сапоги, достал на Арбате у дружинников винтовку и с тех пор, как выражался он, «ударился навек в революцию».