Ромашкин толкнул дверь.
Все, словно по команде, подняли на него осоловелые глаза. Угрюмо ждали: неужели опять какое-то задание? Каждому казалось: подняться нет сил.
– Братцы, наши перешли в наступление под Сталинградом! – звенящим от радости голосом объявил Ромашкин.
И сразу как бы стерлась с лиц усталость. Разведчики задвигались, заулыбались, загалдели весело:
– Значит, мы не зря выкладывались!
– Молодцы сталинградцы!
– А ведь им потяжелей нашего досталось!
Ромашкин выждал с минуту и продолжал:
– Собирайтесь, хлопцы, для нас еще одно дело есть, как говорится, не пыльное и денежное.
– Опять особое? – хитровато сощурив глаз, спросил Голощапов.
– Точно. Все в полку будут спать, а мы их должны караулить. Если ж и мы заснем, фрицы остатки полка перебьют, а нас за то свои к стенке поставят. Это вам, Голощапов, подходит?
– Мне в самый раз. После такой новости сдюжу. Ножом себя подкалывать буду, а не засну, – захорохорился Голощапов…
На правый фланг Ромашкин послал несколько разведчиков во главе с Коноплевым, на левый – другую группу под командованием Ивана Рогатина. Сам возглавил центральную.
Пока ползли к немецким заграждениям, самочувствие было вполне сносным. А забрались в воронки, и сразу стал одолевать сон. Толкали и тормошили друг друга, натирали снегом лицо, курили по очереди, прильнув к самому дну воронки, – ничто не помогало. Ромашкин искусал губы до крови, а сонливость все клонила голову к земле, склеивала глаза. Когда-то и где-то он вычитал, что в старину «заплечных дел мастера», пытая человека, не давали ему спать. И уже на вторые сутки у подвергавшегося пытке ослабевала воля, а на третьи он становился безумным. «Мы же не спим пятые сутки. И как-то держимся, соображаем, воюем!» – удивился Василий.
Это была самая длинная ночь в его жизни. И, наверное, такою же показалась она всем разведчикам. Утром Ромашкин поразился, как изменились ребята: иней не таял на их лицах! Промерзшие, посиневшие, они едва шевелились.
«Никогда бы не поверил раньше, что не спать труднее, чем добыть „языка”, и даже хуже, чем умереть сразу», – размышлял Ромашкин, шагая одеревеневшими ногами к жилью. А у блиндажа его опять поджидал посыльный из штаба. Василий чуть не вскрикнул от отчаяния, однако на этот раз его никто и никуда не вызывал. Посыльный лишь вручил газету.
– Комиссар товарищ Гарбуз велел вам отнести…
Ромашкин вошел в блиндаж, повесил автомат, нехотя, через силу развернул не измятый еще и потому гремевший, как жесть, газетный лист. Внимание привлек заголовок: «В последний час. Успешное наступление наших войск в районе гор. Сталинграда».
Дальше под этим броским заголовком следовало:
«На днях наши войска, расположенные на подступах Сталинграда, перешли в наступление против немецко-фашистских войск. Наступление началось в двух направлениях: с северо-запада и с юга от Сталинграда».
Мысли путались. Как в тумане, виделись и едва доходили до сознания слова: «…продвинулись на 60–70 километров… заняты города Калач, Абганерово… перерезаны обе железные дороги… захвачены за три дня боев 13 000 пленных… на поле боя более 14 000 трупов…»
Глаза Василия сами собой закрылись. Уже ничего не видя и не чувствуя, он стал падать набок. Старшина Жмаченко и Рогатин подхватили его, уложили на нары.
– Совсем дошел! – покачал головой Рогатин и тут же сам, как убитый, свалился рядом с Ромашкиным.
Жмаченко окинул взглядом блиндаж, и ему стало жутко: будто в белых саванах, повсюду лежали в неестественных позах безмолвные разведчики, и лица у них были, как у мертвецов, заострившиеся, бледные, щетинистые.
На столе высились горкой ломти хлеба, белели кубики сахара. Легкий пар поднимался над кашей, разложенной в алюминиевые котелки. И никто к этому не притронулся…
* * *
Капитан Люленков подразделял пленных немцев на «фанатиков», «мыслящих» и «размазню».
«Фанатики» преобладали в первые месяцы войны. На допросах они кричали «Хайль Гитлер!» и грозились всех повесить, когда Великая Германия завоюет Россию.
С «мыслящими» Люленков впервые встретился после нашей победы под Москвой. Эти на допросах сокрушенно покачивали головами, показания давали покорно и почти всегда точные.
«Размазня» густо потекла после разгрома 6-й немецкой армии под Сталинградом. Пленные из этой категории вытягивались в струнку, угодничали и плели такие басни, что это было хуже любой преднамеренной дезинформации. Люленков не любил «размазню».
У начальника полковой разведки постепенно сложилась своя, почти безотказная метода ведения допросов.
– Ваше имя, фамилия? – спрашивал он и не столько прислушивался к ответу на этот первый вопрос, сколько следил за реакцией пленного, чтобы сразу определить, кто же стоит перед ним: «фанатик», «мыслящий» или «размазня»?
Только что добытый Ромашкиным «язык» поначалу повел себя не очень определенно. Услышав первый вопрос, он вскочил со своего места довольно резво, но ответил без особого подобострастия:
– Рядовой Франц Дитцер.
– Номера вашей дивизии, полка, батальона, роты?
Пленный замялся, потерял строевую выправку: его спрашивали о том, что является военной тайной. Он оглянулся – не стоит ли кто-нибудь сзади, готовый ударить? Позади никого не оказалось.
– Я жду! – строго напомнил капитан.
– Сто девяносто седьмая дивизия, триста тридцать второй полк, второй батальон, пятая пехотная рота, – последовал вялый ответ.
– Задача вашего полка?
Пленный пожал плечами.
– Я рядовой. Задачи полка не знаю.
– Что должна делать ваша рота?
– Обороняться…
Люленков чувствовал – Дитцер чего-то недоговаривает.
– Потом что?.. Обороняться и – дальше?
– Недавно прошел слух, что решено спрямить оборону и мы отойдем при этом на новый рубеж.
– Где же тот рубеж? Когда начнется отход? – быстро спросил капитан, приглашая пленного к карте, развернутой на столе.
– Я карты не понимаю, – замямлил солдат.
– Смотрите сюда! – приказал капитан. – Сейчас ваша рота здесь. А вот здесь штаб вашего полка. Это река. Куда вы должны отойти?
– Не знаю, господин офицер. Я просто слышал разговор, когда дежурил у пулемета.
– Не знаете или не хотите сказать? – настаивал Люленков, несколько повышая голос.
– Не надо так, товарищ капитан, – неожиданно вмешался Ромашкин. – Он совсем обалдеет от страха.
Люленков рассердился, резко оборвал:
– Не лезьте не в свое дело! – Но тут же смягчился и перешел с начальственного «вы» на всегдашнее «ты». – Не понимаю, как ты их там в плен берешь? Кисейная барышня…
– Там мы на равных: он с оружием, и я с оружием.
– То же мне, рыцарь!..
Ромашкин не стал оправдываться. Сам не понимал, прав он или нет. Быть великодушным к беззащитному вроде бы хорошо. Но сейчас он видел перед собой одного из тех, кто замучил Таню. Франц же этот – из сто девяносто седьмой пехотной дивизии.
«Что, если бы я попал к нему в лапы? – спросил себя Ромашкин и живо представил этого белобрысого не сгорбленным и понурым, а властным хозяином положения. – Он бы со мной церемониться не стал! А у нас, русских, всегдашняя жалость к слабому и какая-то нестойкая память к злу. Врагам-то нашим это на руку, но самим нам такая покладистость боком выходит».
Пленный заметил какое-то несогласие между русскими офицерами и беспокойно заерзал на табурете. Но несогласие уже исчезло. Капитан успел определить, что имеет дело с «мыслящим». А если так, то Ромашкин прав: допрос нужно вести по-другому – надо предоставить пленному возможность мыслить.
Люленков почти механически перебирал письма и фотографии, изъятые у Дитцера, тщательно изученные перед началом допроса. Писем было до десятка. Писались они в разное время – и в начале войны, и в последние дни. Писала их мать Дитцера.
– Значит, вы не хотите говорить правду? – уже по-иному повторил свой вопрос Люленков. – Тогда возьмите вот это письмо вашей матери, почитайте еще раз и вспомните, что она вам советовала.
Дитцер с грустной улыбкой стал читать хорошо знакомые ему строки:
«Дорогой Франц!
У нас ужасное несчастье. Я потеряла сына, а ты – старшего брата. Нет больше нашего доброго Генриха! Целый месяц от него не было писем, а вчера пришло уведомление, что Генрих убит под Петербургом. Эта страшная война сломала, исковеркала всю нашу жизнь. Меня пытаются утешить: „Слушайте, по радио сообщили о новой победе. Наша армия захватила еще один город”. А на что мне нужен чужой город? Пусть мне вернут моего Генриха. Теперь только ты остался у меня. И вдруг пошлют тебя занимать еще какой-нибудь город, и ты там тоже можешь погибнуть, как Генрих!.. В нашем Лейпциге появилось много калек. Кто без ног, кто без рук. Когда-то я старалась уберечь тебя от простуды, а теперь думаю: пусть бы у тебя не стало ноги или руки, только бы ты был жив и избавился от этой проклятой войны…»