Однажды он встретил Нетту на бульваре, потом в фойе кинотеатра, потом на Малом бульваре с теннисной ракеткой в руке. Девушка отвечала на его поклон маленьким кивком головы, беглым взглядом и улыбкой — вернее всего, бессознательной. Все это Степан в зависимости от настроения истолковывал так: «Я много думаю о вас». Или так: «Кто вы? Кажется, я где-то вас уже видела». Неизменно она была с кем-нибудь — с отцом или с шумливыми молодыми людьми. О, если бы хоть раз они встретились без свидетелей! Что тогда? Вернее всего, что у него отнялся бы язык.
Кому не известна робость влюбленного! Некоторые из них пускают в ход всю изобретательность, чтобы оправдать свою нерешительность… Почему бы Степану не воспользоваться приглашением Стрельниковых бывать в их доме просто и открыто? Нет, нет, как можно! Кто он? Маленький репортер провинциальной газеты, и только. Гордость не позволяла ему злоупотреблять гостеприимством людей, которых он считал несравненно культурнее себя. Каждое появление Степана в доме Стрельниковых должно было иметь солидное оправдание, какое угодно оправдание, кроме самого естественного, самого убедительного для сердца девушки, — желание увидеть ее, рассказать о своих муках и выпытать, насколько основательны его надежды.
С Петром Васильевичем он встречался часто и при случае упоминал его фамилию в заметках и отчетах о работе довольно активной ирригационной комиссии. Дела Петра Васильевича шли неплохо. Этот человек, приятный всегда, тактичный во всем, стал привычным посетителем советских учреждений Черноморска, участником многих совещаний. Его встречали улыбками и слушали внимательно, так как выступал он легко и говорил умно. Не показывая своей личной заинтересованности, он сумел напомнить общественности Черноморска, что имеется законченный и апробированный проект плотины. Понемногу стало общим местом, что проект Стрельникова не мог получить хода при царизме и найдет применение лишь при Советской власти, сыграет свою роль в смычке города с деревней. Короче, Стрельников, как говорится, попал в точку и был обласкан окрисполкомом. Все знали, что он из дворян, но ведь сам Стрельников не скрывал, не смазывал вопроса о своем происхождении, — ну, и нечего об этом толковать, нечего к этому придираться. Да, он был интеллигентом, но ведь он не был барчуком — он просто честный специалист, стоящий на платформе Советской власти, как говорилось в то время.
— Когда же мы расскажем читателям о вашей плотине? — спросил однажды Степан, встретив Стрельникова в кулуарах какого-то совещания.
— Но, дорогой мой, — возразил бородач, сняв пушинку с плеча Степана, — учтите, что мой проект выплыл из мрака забвения, когда три других проекта уже были санкционированы местными и республиканскими организациями. Места под банковским солнцем разобраны на год-два вперед… Само собой разумеется, я бессменно стою на страже у колыбели моего незадачливого, хотя и любимого детища. Но пока ЦИК, республиканский совнархоз и сельхозбанк не скажут: «Да будет!» — мы с вами помолчим, не так ли? Все же я вам крайне обязан за добрую память. Моему проекту нужны друзья, а друг-журналист сто́ит многих других. Итак, дружба всегда и молчание пока!
Он рассмеялся, пощекотал Степана под мышками, пощупал его бицепсы, снял еще одну пушинку с его толстовки и… забыл пригласить к себе. Стороной Степан слыхал, что Стрельников хлопочет о своей плотине и частенько наезжает в республиканский центр, где у него есть сильная рука, что, вероятно, он вскоре достигнет своей цели, тем более что его поддерживают председатель окрисполкома Прошин и председатель ирригационной комиссии Васин, не говоря о других доброхотах, плененных обходительным бородачом.
Как это ни странно, но Степан, казалось бы поглощенный мыслью о Нетте, работал в те дни особенно много, удивляя даже Дробышева. Он засиживался в редакции, забывая о часах, расчищал под метелочку блокнот, снова и снова проверял свою информацию, заверстанную в текущий номер, и перемежал работу болтовней с товарищами или игрой в шахматы. Шахматная горячка охватила редакцию с легкой руки Дробышева, который нашел достойного и неутомимого противника в лице Пальмина. К ним примкнули Степан, Одуванчик, Гаркуша. По вечерам редакция превращалась в шахматный клуб.
Уходили шахматисты, рассеивался табачный дым… Дробышев забирался в свой кабинет, Степан зажигал настольную лампу, гасил верхний свет и снова погружался в работу, по временам обмениваясь словом с Дробышевым, который оставлял дверь своего кабинета открытой. Пожалуй, это были самые светлые минуты за весь день. Так хорошо мечталось между двумя заметками, и Степан незаметно для самого себя набрасывал новую страничку своей повести… да, новую страничку о героине, шумно и неожиданно ворвавшейся в повествование.
Иногда Дробышев появлялся в общей комнате литработников, присаживался на край стола, за которым работал Степан, делился планом уже начатой статьи, рассказывал к случаю один-другой эпизод из журналистской практики, обрывал себя на полуслове и уходил к себе, увлеченный удачной мыслью, возникшей как бы внезапно.
Семья Дробышева ужо перебралась в Черноморск, но в привычках Владимира Ивановича ничего не изменилось. По-прежнему он первый открывал утром дверь редакции, последний уходил. Журналисты «Маяка» познакомились с его женой, Тамарой Александровной, с дочурками-близнецами Светой и Катей и с трехлетней Дусей. Это была любимица Дробышева, белокурая, страшно серьезная кукла, с оттопыренной нижней губой. Дробышевы жили в вечном страхе за жизнь этого маленького существа. Степан так и не понял, чем она больна. Болезнь имела длинное название и проявлялась в спазмах, наступавших без видимых причин.
«Маяк» охотно помещал иллюстрации за подписью Т. Грачевой — это была девичья фамилия жены Дробышева. Утром Тамара Александровна заходила в редакцию прямо с базара, присаживалась к столу Пальмина, записывала его задания, поднимала с пола плетеный кошель, подходила к двери кабинета Дробышева и, не переступая порога, говорила:
— Дробышев, если ты не придешь обедать и сегодня, то можешь вообще не являться домой. — Она обращалась к журналистам: — Товарищи, в половине четвертого выбросьте этого человека на улицу.
Дробышев отвечал ей ворчаньем, а журналисты хором обещали:
— Выбросим!
Она была черноволосая, смуглая, с яркими темными глазами. Одного роста с мужем, но худощавая и стройная, она казалась выше Дробышева, полного человека с небрежной, немного развалистой походкой.
К концу рабочего дня Катя и Света, тоже чернявые, одинаково одетые, приносили отцу что-нибудь поесть, — так как он, конечно, и сегодня не пошел домой обедать, — и сдавали Пальмину все, что успела сделать Тамара Александровна. Это были гравюры на пластинках линолеума, портреты, зарисовки, заголовки и заставки газетных отделов. Старик печатник Думлер, лысый и начитанный человек, принимал их из рук Пальмина, как драгоценность.
— Это же тончайший волосяной штрих! — говорил он. — Когда приколачиваешь их к колодочкам, боишься дышать вслух, как перед Рафаэлем.
Удивительно, когда успевала Тамара Александровна обежать порт, заводы, стадион в поисках материала для своего альбома, перенести рисунки из альбома на линолеум, найти тему для маленьких смешных карикатур, которые шли в сопровождении четверостиший Одуванчика под неизменным заголовком «Пешком по городу»…
— Вы успеете? — спрашивал Пальмин, нагрузив ее заданиями.
— Надо успеть, — неизменно отвечала она. — Дробышев, например, и мысли не допускает, что я могу оскандалиться. Это такой рабовладелец!
Как все умные жены, она рисовала своего мужа строгим человеком, деспотическим главой семьи, диктатором, перед которым она трепещет. Но как охотно, покорно подчинялся ей Владимир Иванович, уверенный, что все в доме делается по его воле и с его согласия! Зато в редакции Дробышев был настоящим хозяином, этот улыбающийся, внешне не очень подвижной человек. Он выбил редакцию из наезженной колеи, когда каждый новый номер газеты был похож на предыдущий и, само собой разумелось, завтрашний номер не будет отличаться от сегодняшнего. Сила газеты стала проявляться целеустремленнее. То, чего хотел Наумов — активного участия газеты в изменении мира, — выполнял на деле Дробышев. В его кабинете почти весь день сменялись посетители, в общей комнате был поставлен большой стол с несколькими чернильницами для новых авторов — для тех, кто садился писать после долгих бесед с Дробышевым.
Черноморск принял как важное событие подборки рабкоровских заметок с «Красного судостроителя» о необходимости добыть крупные заказы для завода. И настоящим торжеством было появление таких же подборок в московских газетах. Каждое слово «Маяка» о «Красном судостроителе» подхватывал и комментировал весь Черноморск.