А сладко поют русалки, когда затягивают в омут. Ну разве не ясно, что за огонь она в нем зажгла? Это именно пот на лбу и растопыренные пальцы! Понимаешь, чем это должно было кончиться?
— А она, значит, не понимала?
— А она ни дьявола не понимала! Вот и кончилось у них, как в драме Островского, — дамочка попела, попела, да и улетела в Рим к Папе Римскому. А мальчишка умер.
— От чего же?
Николай усмехнулся:
— От любви, конечно!
— Вздор, — зло отпарировала она. — От этого не умирают!
— Ну да! — слегка развел он руками. — Как будто не умирают. Вот и Пушкин писал: «В каком романе вы прочли, чтоб умер от любви повеса?» Но вот в тысяча девятьсот тридцатом году переносили кладбище и открыли его гроб, чтоб вынуть этот проклятый перстень. Я тогда был студентом и тоже присутствовал на эксгумации, и когда могильщики открыли крышку, мы увидели: руки скелета — у него были очень красивые, длинные музыкальные пальцы — не сложены крестом на груди, а вытянуты вдоль туловища, понимаешь?
— Нет! — ответила она со страхом. — Что это значит?!
— Извержен из лона милосердия Господня, — сказал он торжественно. — Это одна из поповских тонкостей — так они хоронили только самоубийц. Повеса умер-таки от любви.
— Как все это странно! — сказала она и задумалась.
Пили чай. У него было отличное настроение, он шутил, смеялся, рассказывал, наверно, что-то очень смешное, потому что даже Дашка за стеной вдруг фыркнула и залилась. Нина поглядела на Николая, тоже было рассеянно улыбнулась, но вдруг сорвалась и сказала скороговоркой:
— Ну, ты знаешь, извини меня, но у меня роль, я пойду позубрю.
— Ну-ну, — охотно согласился он и поднялся из-за стола. — Иди, иди, а я посмотрю журналы. — Он пошел и бросился на диван. — Я, признаться, вымотался, как пес, — ты знаешь, мы с Максимовым за два дня на лыжах прошли шестьдесят верст.
— Ах, так! Вы, значит, в горах! — рассеянно воскликнула она и вышла.
Он взял журнал, открыл его и стал читать. Прошло уже минут десять, он повернулся уже на бок и отложил книгу, и тут вдруг вошла Нина, в руках ее была горностаевая шапочка. Она прошла к зеркалу и стала ее надевать. Он посмотрел на нее и снова взял журнал. Она надела шапочку и выскочила в переднюю, что-то буркнула Даше и вернулась с манто в руках. Тогда он спросил:
— Ты это далеко?
— Нет! — ответила она с размаху. — То есть я не знаю! То есть нет, нет, ты никуда не уходи, я быстро.
Он все смотрел на нее.
— Тогда объясни мне по-человечески — в чем дело? Куда ты? Зачем? — Она молчала. Он сидел и ждал. — Ну?
— Милый! — сказала она вдруг умоляюще и даже руки прижала к груди. — Не спрашивай ты меня ни о чем, ладно? Я все расскажу потом, я попала в ужасное положение. Я сейчас же должна ехать.
— А то что? — спросил он очень серьезно. — Застрелится?
— Да.
Он подумал.
— Ну, хорошо, куда же ты поедешь?
Она назвала улицу и номер дома, где-то на окраине. Он встал и подошел к телефону.
— Стой, что ты хочешь? — в ужасе воскликнула она и схватила его за руку. — Нет! Нет!
Он слегка отстранил ее локтем.
— Ну, слушай, держи себя в руках, пожалуйста. Как же ты там-то будешь? Ведь тебе еще с ним придется отваживаться. Этого-то не забывай!
Он вызвал гараж, поговорил с ним, потом положил трубку и объявил:
— Сейчас будет! А ну-ка сядь!
Она стояла.
— Сядь!
Села и тут же вскочила.
— Ты же понимаешь, я ему сказала: «Стреляйтесь!» Что если он…
— Что? Застрелится? — серьезно спросил он. — А вполне возможно. Вот приедешь, а тебе скажут: «Вы опоздали только на пять минут».
— Ой! — выдохнула она и упала на стул. Он засмеялся, обнял ее и чмокнул в волосы.
— А ведь лезешь-то в обольстительницы! Зинаиду Волконскую, видите ли, хочешь играть, а на первом же сопляке горишь, как свечка! Это Костя взял тебя в такой оборот? — Она мрачно кивнула головой. — Ага! Поделом! Вот тебе и «Первый снег»! Ну ничего, другой раз будешь поумнее.
— Ну, постой же, мальчишка, сопляк, дрянь! — пригрозила она чуть не плача. — Покажу я тебе, как шантажировать!
— Слушай, слушай, — перебил он озабоченно, — тут ровно никакого шантажа нет, и ты с высоких нот с ним разговор не начинай, я знаю, у тебя это иногда бывает… «Чтоб сейчас этого ничего не было!» — слышишь? А то уж лучше совсем не ехать! Ну?
Она молча кивнула головой. Он подошел к столу, налил ей стакан черного горького чая прямо из фарфорового чайника и поднес к самым ее губам.
— А ну-ка выпей! Вот так! А теперь сядь и приди в себя.
За дверью раздался звонок, потом быстрые шаги — это Даша побежала отворять. Он отнял от ее губ пустой стакан и поставил на стол.
— Ну, быстро пудрись! — приказал он. — Едем!
В студии Костю Любимова считали талантом. Про него, как-то просмотрев сцены из Островского, сказал сам Народный: «Из этого красавчика может выйти толк, если он только не сопьется. — Он помолчал и подумал. — И не…» — и прибавил уж нечто такое, отчего все ребята так и прыснули, а девчонок как-то сразу не стало. Впрочем, обидеться никто не обиделся, — это же и был стиль Народного. Действительно, Костя стоил и похвал, и опасений, это был похожий на испанца высокий, черноволосый, курчавый парень с такими черными глазами, что в школе его звали Демон.
В студию он пришел прямо из десятилетки, и из-за этого, кажется, в первый раз не то что повздорил, а просто не поладил и не поделил свой выбор с отцом.
Отец у Кости был хозяйственник — директор обувной фабрики. На вид низенький, лысенький, сероглазый и очень смирный человек — так оно и было в действительности, но он почти десять лет вертел одним из самых крупных производств страны, перевыполнял планы, что-то рационализировал, что-то вводил, вновь что-то отменял, и с его авторитетом приходилось считаться многим.
Считался с ним и Костя, и то, что сейчас отец никак не хотел понять, чем может привлекать здорового, способного юношу театр, и пугало, и сбивало его с толку. «Эго же все ненастоящее, все фальшь — эти раскрашенные тряпки, холсты, фанера, позолота, — говорил отец, — только ткни — и посыпется. Поглядеть на это, конечно, приятно, но жить среди этого… — и он пожимал плечами. — А ведь там, где все фальшь, там и люди фальшивые! То ли дело уникальный станок — одиннадцать метров в вышину, двадцать шесть метров в длину, на рабочем станке помещаются детали до ста двадцати тонн весом — и ведь это сейчас двадцать шесть метров и сто двадцать тон, а что будет через десять лет? — И пожимая плечами, он говорил: — Конечно, ты уже взрослый человек и должен сам устраивать свою судьбу, но ты пожалеешь! Ах, как же ты пожалеешь!»
Что мог ему на это ответить Костя? Он ведь тоже колебался и только не имел уж сил отказаться от театра. Это была уже его любовь, а он был влюбчив и самоотвержен во всем, что касалось его страсти — будь то любимый учитель, роман «Овод» или девочка из параллельного класса.
С матерью обстояло иначе. Дело в том, что мать Кости сама всю жизнь была актрисой, но только самой дрянной французской школы, — такой дрянной, дешевой и патетичной, что подчас на нее и смотреть было неприятно, и Костя, сам не осознавая этого, презирал мать хотя и добродушно, но глубоко и искренно. В первый день после его разговора с отцом мать ломала красивые, очень полные руки в спадающих браслетах и тянула в нос: «Сын мой, сын мой, что ты делаешь со мной и с собой?!» — так что наконец у Кости засосало под ложечкой и он тоскливо сказал: «Мамочка, ну будет, пожалуйста». Мать ошарашенно замолкла, молчала целую минуту и только потом ответила: «Да, да, у меня гибнет сын, но это только комедия! Да, для него это только комедия, — она хмыкнула, — ну что ж, пускай! Материнское сердце…» Но хныкать перестала.
Итак, Костя стал артистом. Ему везло. На второй год его перевели во вспомогательный состав и положили 320 рублей.
Он теперь уже не только бегал по сцене с шинелью и с винтовкой наперевес, но появлялся и в крохотных самостоятельных ролях, и мать уже не ныла: «Сын мой, сын мой», но, улыбаясь, пела: «Сын мой артист!» и показывала фото — Костя, член венецианского сената, вскочил с места и машет руками. «Не правда ли, у него очень фотогеничное лицо? — говорила мать. — Вот он тут в профиль — смотрите, какая сильная линия лба и носа! Это у него по моей линии… Мой отец…» — и она рассказывала про отца… «Вот и у меня такой же точно характер…» И знакомые слушали ее рассказ, соглашались и завидовали ей и ее сыну. И вот им обоим повезло — студия поставила переходной спектакль «Коварство и любовь», и Костя сыграл Фердинанда, — да как сыграл! Во время большого антракта к нему в уборную (на этот спектакль у него была и своя уборная) влетела холодная и неприступная премьерша красавица Нина Николаевна и чуть не прыгнула ему на шею.