— Вы уходите? — улыбнулась она.
Я посмотрел внимательно. Она напоминала какую-то глупую птицу.
— Нет, — солгал я. — Сейчас вернусь. — И вышел на улицу.
Бывают удивительные дни и особенно вечера, когда не знаешь, весна или зима на дворе. Как будто свежо по-зимнему и снег кругом, а вот подует бог весть откуда взявшийся ветерок — и чувствуешь весеннее головокружение. В такие минуты нельзя думать, как мало, в сущности, весен приходится на долю человека. Первые десять не в счет, вторые проходят незаметно, о них не успеешь и вспомнить, третьи полны событиями, что заслоняют собой раздумья и рассуждения, четвертые десять наполнены щемящей тоской по прошедшему, а пятые и шестые уже рисуются как сумрачные и холодные очертания скалистой и неприглядной земли, на которой если и живешь, не будешь радоваться. Я находился между вторым и третьим десятком весен, воспринимал весенние дуновения ветерка с радостной грустью и с грустной радостью. Мне хотелось чего-то большого и широкого, но я знал, что для того, чтобы добиться этого, надо иметь душу закаленную и мужественную, а моя душа, впечатлительная и нежная, была лишена того, что позволяет людям сжигать прошлое и искать новых путей. Я ненавидел богему и презирал ее, и это помимо моей воли возвышало меня в собственных глазах. Презирая богему, я тем самым становился как бы вне ее, не уходя от нее в то же время. Если бы я порвал с ней окончательно, не с кем было бы себя сравнивать и не над кем возвышаться, и я бессознательно тянулся к ней. Отсюда вытекала раздвоенность, а она рождала неудовлетворенность, которая влекла за собой ложное сознание своего превосходства, которого, в сущности, не было. Мне было грустно. Весенний ветерок углублял это. Создавалось настроение, ценное для поэзии. В такие минуты я обычно писал стихи. Я знал это твердо. А что будет, если я остепенюсь, брошу богему, перестану терзать себя противоречиями? Не станут ли мои стихи тусклыми и неживыми? Какой-то голос говорил, что они будут яркими и свежими, но я сознательно заглушал его.
Артисты московских театров не отставали от поэтов. Они организовали столовую «Альказар», правда, без громких вывесок и выступлений, им было не до того. Вечера у них заняты спектаклями, в дневное время — репетиции. Моссовет предоставил им помещение, а Наркомпрос позаботился, чтобы их кухня была снабжена продовольствием.
Наименее занятые актеры пытались сделать из «Альказара» нечто вроде кафе поэтов в Настасьинском переулке, но попытки эти не увенчались успехом, инициаторы, в числе которых был поэт Виктор Ромов, считавший себя актером (до революции участвовал в любительских спектаклях), были осмеяны.
Однако и без выступлений здесь бывало шумно и весело, столовую посещали поэты, музыканты и вообще деятели искусств.
За несколько дней до первой годовщины Октябрьской революции за одним из столов «Альказара» царило особенное оживление. Все знали о решении правительства отметить юбилей не только парадом и демонстрацией трудящихся, но и показом лучших спектаклей с участием видных актеров Москвы. Театры начали подготовку к торжественному дню. Пьесы выбрали и роли распределили. Среди актеров шел разговор, как хорошо бы собраться в одном из театров и устроить вечер в честь Октября. Кто-то сказал, что говорили по этому поводу с Луначарским, Анатолий Васильевич горячо поддержал идею и обещал сказать вступительное слово.
— Давайте все обмозгуем, составим программу, — воскликнул молодой актер Мгебров, сверкая пронзительными глазами. — До праздника — считаные дни. Наш вечер не должен быть похожим на обычный, когда актеры только читают и поют.
— А что же им делать, как не читать и петь? — перебил его высокий и плотный Гущин, медленно поглаживая начинающие седеть волосы.
Мгебров вспыхнул от насмешливого тона и не понравившегося жеста руки. Ему показалось, что Гущин гладит себя по голове, как взрослые умных мальчиков.
— Вы меня не поняли, — добавил Мгебров, — не можете понять! Я говорю, что надо устроить вечер, в котором первую роль играл бы не голос, а сердце. Чтобы не было пышных фраз и подкрашенных мыслей. Высокое мастерство, великое искусство. — Мгебров обвел глазами слушателей, ища среди них, кто может его понять, и сказал тихим и грустным голосом: — Я не умею говорить, но хочу хорошего, теплого, необычайного… Чтобы грело сердца тех, кто лишен этого тепла, потому что им некогда искать его среди суровых будней. Я маленький актер, не рабочий, но бывал на заводах и знаю, как они трудятся в эти светлые, тяжелые дни. Я хочу, чтобы наш вечер запомнился. А для этого надо собраться и выработать яркую и ясную программу.
За соседним столом я сидел с Мариенгофом. Мы внимательно слушали Мгеброва. Я — восторженно, Анатолий — снисходительно. Из группы молодых актеров, среди которых было и двое пожилых, многие подходили к Мгеброву и пожимали руку. Я сделал то же.
— Рюрик! И вы здесь? — Он улыбнулся.
— Не только здесь, но и с вами! — Я крепко сжал его ладонь.
— Вы сегодня свободны? — спросил Мгебров.
— Для того, о чем вы говорили сейчас, я всегда свободен.
Юный актер Художественного театра Миша Брагин подошел и сказал:
— Товарищи! Давайте составим организационную комиссию. Идемте со мной, — обратился он к группе актеров, — я знаю здесь комнату за буфетом, там никого нет. А впрочем, встретимся еще раз и тогда хоть всю ночь проспорим.
Все двинулись за Брагиным. В этот момент ко мне подошел Мариенгоф.
— Рюрик, на одну минуту.
Продолжая идти, я ответил:
— Толик, говори на ходу, боюсь потерять их из виду.
Мариенгоф пожал плечами и пошел следом.
— Ты хотел что-то сказать?
— Да, — ответил Анатолий. — Если бы ты знал, — продолжал он тихо, — как ты смешон.
— Ну и смейся!
— Рюрик, я говорю любя… Что ты нашел в этом монахе?
— В каком монахе?
— Мгеброве.
— Толик, ты мелешь чепуху.
— Будто не понял! Помнишь, в старое время были такие экзальтированные монахи, которые ставили себя выше митрополитов. Так и Мгебров, им руководит честолюбие. Будто нет Луначарского. Зачем совать нос не в свои дела? Чтобы быть оригинальным?
Мы подошли к комнате, куда вел Брагин.
— Толик, мне некогда. Если тебе нравится этот разговор, докончим его, когда освобожусь.
— Чудак, — вздохнул Мариенгоф и пошел обратно, чертыхаясь на ходу, потому что, пока добрел до своего столика, два раза попадал в какие-то коридоры, заваленные старой мебелью. Увидев, что стол занят, приготовил язвительную фразу, долженствующую сконфузить нахала, но заметил, что это хотя и нахал, да свой. Перед ним сидел Шершеневич.
— А я уже собирался тебя отчитать.
— За что? — улыбнулся Вадим.
— За то, что не узнал.
— А где Рюрик? Мне сказал швейцар, что он здесь.
— Был, да сплыл!
— Побежал на свидание?
— Хуже, увязался за монахом.
— Каким монахом?
— Мгебровым.
— Разве он постригся в монахи? Впрочем, с него станет.
— Нет, пока он решил стричь овечек.
— И наш Рюрик оказался овечкой?
— Ты угадал.
— Что надо Рюрику от этого психопата?
Актер Гущин, сидевший за соседним столиком, вмешался в разговор:
— Затеяли актеры Октябрьский вечер, который должен затмить все торжественные вечера, что устраивались на нашей планете, начиная с Ноя.
— Сразу видно, им делать нечего, — сказал Вадим.
— Нет, — возразил Гущин, — Мгебров знает, что делает. Его распирает честолюбие. Талантишка с ноготок, славы хочется выше Эйфелевой башни. И любой ценой. Если не славы актера, то народного трибуна.
— Зашел бы он, — засмеялся Шершеневич, — к мадам Каменевой. Ныне она раздатчица славы. Недавно я заседал в одной комиссии. Чуть со смеху не помер. Сидит мадам в кресле как на троне. На груди платиновая цепь, на которой болтается ее дурацкий лорнет, на левой стороне — огромная брошь, напоминающая екатерининский орден. Говорит в нос, как плохая актриса, играющая королеву. Каждый жест не просто жест, а государственный жест. Члены комиссии тают от восторга и смотрят ей в рот, будто оттуда должны выпрыгнуть дрессированные лягушки. И возглашает торжественно, как египетская царица: «К Октябрьским торжествам я мобилизовала лучших поэтов. Александру Блоку поручила выступить в Петрограде, Кронштадте и Петергофе. Вячеслава Иванова посылаю в Тверь. А Брюсова оставила в Москве для выступления на фабриках и заводах». А когда кончила тронную речь и двинулась к выходу, засуетились ее адъютантики, молодые оболтусы во френчах. Один подает портфель, другой накидывает на плечи пальто, третий бежит к машине предупредить шофера, что высокая особа изволит сейчас явиться.
— А ты что делал? — насмешливо спросил Мариенгоф.