Галина Владимировна смотрела на него с тревогой. Она боялась, что между ним и Игнатовичем произойдет нелегкий разговор. У нее даже мелькнула мысль как-нибудь помешать им. Но не решилась. Сама была под впечатлением неожиданного предложения архитектора. Хотя ничего особенного не произошло. Максим Евтихиевич сказал Герасиму Петровичу правду: он просто пригласил ее в театр на открытие гастролей МХАТа. Но если б кто-нибудь представлял, что это значило для нее. После смерти мужа ни один мужчина не приглашал ее в театр. Три года уже. А если б и пригласил, не пошла бы, может быть, даже оскорбилась бы. Но тут пригласил человек, о котором она — боже мой, слабая, наивная женщина! — изредка, только изредка и совсем втайне, стыдясь собственных мыслей, думала немножко иначе, чем обо всех остальных, с кем встречалась по службе.
Нет, не само приглашение ее так взбудоражило, не от этого она пылала как в лихорадке, когда неожиданно появился Герасим Петрович.
Взволновал разговор, который произошел между ними. Конечно, она очень удивилась такому приглашению.
— Что вы! Что станут говорить! У вас ведь жена...
— У меня нет жены.
— Как это нет? — еще больше удивилась она, хорошо зная, что жена Карнача — свояченица Герасима Петровича.
— В ближайшее время я оформлю развод.
Вот отчего бросилась кровь в голову, в лицо так, что зазвенело в ушах и перед глазами поплыли розовые круги. Она обыкновенная женщина. А у кого из ее сестер даже после трагедии, пережитого горя не вспыхивает вдруг, в один миг, огонь надежды на то, что не все кончено, что еще раз может прийти счастье?
От приглашения она решительно отказалась.
— Тем более мне нельзя... Как вы не понимаете? В какое положение я поставлю себя перед... — она показала глазами на дверь кабинета.
В этот момент и вошел Герасим Петрович.
Но после его бестактных, прямо-таки обидных слов у нее появилось желание назло всем и всему пойти.
Теперь она зарделась от мысли, как сказать об этом Максиму Евтихиевичу. Поймет ли он такой неожиданный поворот? К тому же ситуация усложнялась тем, что в приемной были посетители — вызванные раньше работники Дома партийного просвещения. При них не станешь объяснять, что и почему.
И очень встревожило, почти испугало, как Максим застыл у двери. Конечно же, ему теперь не до нее. Сделал жест обыкновенной мужской галантности — не согласилась, стыдливая дура, будь здорова.
Но он почувствовал ее взгляд, полный страха и ожидания. Забавно тряхнул головой, как после ныряния вытряхивают из ушей воду, мягко улыбнулся ей, сказал:
— Думаю, теперь вам стоило бы согласиться на мое предложение.
Она кивнула головой.
— Я согласна. — Лицо ее засветилось и сердце затрепетало, как у девушки, которой назначили первое свидание.
Когда Максим вышел, Игнатович долго сидел неподвижно, пока Галина Владимировна не доложила о пропагандистах.
Одолевало ощущение усталости и еще, кажется, потери. Чего? Снова услышал слова Сосновского о дружбе. Какая там, к черту, дружба после всего, что произошло и происходит! Вспыхнула злость... против Сосновского. Старый моралист. Одно знает — «поговорить по душам». Но я тебе не доярка, исповеди которых ты любишь выслушивать... Ладно, признаю, сельское хозяйство ты знаешь и умеешь им руководить. А в промышленности дилетант, хотя и гордишься своим опытом. Перегнала тебя промышленность, Леня, — мстил за «Герасима». Научно-технический прогресс шагает быстрее, чем ты. Семьдесят процентов промышленности области на моих плечах. Умей ценить это, попрекал он Сосновского, хотя тот о руководстве промышленностью сегодня и слова не сказал. Но Игнатович знал ахиллесову пяту секретаря обкома и безжалостно целил туда. Вот тебе! За твой намек о моей неверности в дружбе.
Но через минуту спохватился — испугала собственная злость. Ого, куда занесло! Никогда он не давал воли таким чувством. Так можно распуститься до анархизма, сравняться с Карначом в отрицании авторитетов. А он всегда был дисциплинирован, сдержан, если иногда и критиковал кого-нибудь из тех, кто стоял выше него, то всегда делал это принципиально и уважительно.
Сосновский выдвигал его, воспитывал как руководителя. Он не «безродный Иван» и благодарен за это. Он любит Леонида Миновича. Смешно упрекать за то, что, не имея инженерной подготовки, тот не всегда может разобраться в специфических процессах современного промышленного производства. В наше время, будь ты хоть гений и пройди три технических вуза, все равно не в состоянии будешь все охватить. У Сосновского есть более важное качество — талант партийного организатора и особое чутье на людей, умение распознавать, кто на что способен.
Эти мысли успокоили и приободрили, все-таки он объективный человек!
Сказал секретарше, чтоб партпросветовцы подождали.
Набрал номер секретаря обкома.
— Леонид Минович? Я. Еще раз. Прошу простить, что беспокою.
— Не делай длинной преампулы. — Сосновский шутил: один работник любил умные слова, но говорил, пока ему не растолковали, вместо «преамбула»— «преампула»; это стало местным анекдотом.
— Не знаю, каким вам покажется мой голос на этот раз, веселым или грустным. Но считаю своим долгом сообщить... Карнач только что передал мне копию своего письма в Совет Министров с протестом против посадки «химика» в Белом Береге.
Слышались далекие чужие голоса — из-за индукции или в кабинете у Сосновского были люди. Леонид Минович молчал. Игнатович подул в трубку.
— Алло!
— Не дуй мне в ухо. Оно и так горит... Что я тебе скажу, Герасим? — Игнатович сморщился, как от боли. — Голос твой на этот раз совсем невеселый. Загробный прямо-таки голос...
«Не может человек, без своего неуместного юмора», — недовольно подумал Игнатович.
— Но почему ты звонишь мне? Страхуешься?
— Думаю, в первую очередь спросят у вас.
— Предусмотрительно с твоей стороны. Но чем я могу утешить тебя, Герасим Петрович? Устав партии и наша советская демократия разрешают Карначу обращаться в любую инстанцию. Что же касается нас с тобой, то при любом варианте накостыляют нам. Готовься,
Черт возьми, невозможно понять, когда этот человек говорит серьезно, а когда шутит. Его шарады и ребусы прямо-таки сбивают с толку. Он, Игнатович, научился не только понимать людей с полуслова, но, как говорится, видеть каждого насквозь — и руководителя и подчиненного. Сосновский же не «просвечивается», слишком густо замешан.
У Галины Владимировны эти четыре дня были, пожалуй, самые трудные с тех пор, как погиб Сергей. Три года не знала таких душевных мук.
Она всегда отличалась тактом и деликатностью, но не обладала той решительностью, которая свойственна другим женщинам, особенно в сердечных делах.
Уже через несколько минут после того, как главный архитектор вышел из приемной, она усомнилась в своем праве идти с ним в театр. А потом опять убеждала себя: вот нарочно пойдет, назло всем, и в первую очередь Игнатовичу. За его бестактный вопрос.
И так все четыре дня чередовались сомнения с решимостью, желание со страхом — идти или не идти?
Если б все не было так запутано, если б пригласил кто-нибудь другой, не Карнач, она, наверно, посоветовалась бы с Герасимом Петровичем, простив ему грубую шутку. Галина Владимировна уважала секретаря за его стиль работы, за решительность в словах и делах, чего так не хватало ей. С ним хорошо работалось. Игнатович тоже, она знала, был доволен ею, благодарил товарища, который после смерти Гордеичева порекомендовал вдову пилота, молодую коммунистку, в горком партии.
В день открытия гастролей она нарочно оделась проще и скромнее, чем обычно, не по-театральному. Правда, повертела в руках новые туфли, но не взяла их. На работе в ящике стола она держала довольно хорошие еще, но старые и уже немодные туфли, удобные, чтоб ходить в них целый день.
Не уверенная, что в последнюю минуту не передумает, Галина Владимировна решила нарочно задержаться на службе, чтоб не осталось времени съездить домой переодеться.
Но часа в четыре позвонил он, тот, о ком она думала все эти дни.
В приемной были люди, и Галина Владимировна попросила вежливо, но официально позвонить через пятнадцать минут. Скоро у Игнатовича начнется совещание и приемная опустеет. Но не на это она надеялась в тот момент, на другое — он обидится и больше не позвонит.
А он позвонил. В приемной было пусто. Она попыталась отказаться:
— У Герасима Петровича совещание. Я не могу уйти, пока оно не кончится. А потом я не успею переодеться.
— Плюньте на все совещания. Один раз. Я отвезу вас на машине. Домой. И назад. Ровно в половине шестого буду у вас.
Она задохнулась от страха и... радости. Шепотом попросила:
— Не поднимайтесь, пожалуйста. Я сама выйду.