спинку стула и с шумом подтянул его ближе к дивану.
— Андрей Александрович! Стало известно, что вы отказались от новых автомобилей. Признаться, я ушам не поверил. — Фомин взглянул на Дзюбу, словно сверял содержание произнесенной фразы с тем, что ему загодя сообщил председатель месткома.
Дзюба согласно кивнул.
— Ах, вот оно что? — воскликнул Тарутин. — Да, друзья. Отказался.
Фомин широко развел, руками.
— И это никак нельзя переиграть?
— Ну… Если партбюро и местком вынесут решение. Но лично я буду против пересмотра вопроса.
— Зачем же доводить дело до бюро? — все хмурился Фомин. — Настолько ясно…
— Что это большая глупость, — в тон подхватил Тарутин.
— Может быть, и так. Объясните, по крайней мере.
Тарутин пригладил ладонью ямочку на подбородке и улыбнулся.
— А что, Матвей Харитонович, вы уже подобрали кандидатов на премирование?
— Подобрал, — нетерпеливо ответил Дзюба.
— И художника нашли?
— Нашел.
Дзюба в волнении зачастил по кабинету, выжимая скрипучие звуки из рассохшегося паркета.
— Перестаньте метаться по кабинету, Матвей Харитонович, — проговорил Тарутин. — В глазах рябит.
Он чувствовал нарастающее глухое раздражение. Тарутин понимал: присутствующие сейчас в кабинете люди имели право знать, чем продиктован его столь необычный, даже нелогичный поступок. Люди эти искренне переживали за свое дело. Розовый, благополучный с виду председатель месткома был человек энергичный, немало сделавший доброго. Вспомнить хотя бы четыре сверхлимитные квартиры, что он «пробил» в исполкоме, да летний пионерский лагерь, пусть небольшой, но существующий благодаря именно его усилиям. Водители уважали Дзюбу, директор это знал… И то, что он, директор, сейчас поступком своим проигрывал в глазах коллектива, его раздражало — он преследовал цель куда более важную, чем пусть необходимая, но малозначащая для парка в целом деятельность Дзюбы, — он пытался перестроить всю систему отношений в парке. Не сейчас, не завтра — потом, в будущем. На то он и директор. Директор! Почему его поведение должно вгоняться в привычные рамки? А сколько энергии тратится на объяснение своих поступков. И чем больше объясняешь, тем глубже в тебя самого вселяется неуверенность, ибо многие считают своим долгом привнести свою долю сомнений…
Но от месткома во многом зависел моральный климат в парке — водители свои сомнения шли выяснять не в дирекцию, а в местный комитет, членами которого были в основном такие же, как и они сами, водители. И Тарутин понимал, что от деятельного Дзюбы во многом зависит успех его начинаний. Фомин директора поддержит, Тарутин был уверен. А вот Дзюба с его каждодневными заботами, которые в основном касались вопроса самого болезненного — новой техники, — Дзюба мог и воспротивиться…
Сухо щелкнул динамик, в кабинете раздался голос секретаря.
— Андрей Александрович! Приехал с линии Женя Пятницын, комсорг. Вы его примете?
— Пусть подождет. А нет еще Мусатова и Шкляра?
— Нет. Я звонила. Сказали, что идут.
— Я их очень жду. — Тарутин откинулся на спинку кресла и посмотрел на Дзюбу. — Я все хочу спросить вас, Матвей Харитонович, сколько вам лет?
— Сорок. — Дзюба подозрительно покосился на Тарутина.
— А Фомину немногим больше, верно? Вам ведь сорок два, Антон Ефимович?
Фомин молча смотрел на директора, не понимая, куда тот клонит.
— Сорок два, — продолжал Тарутин. — Мне тридцать восемь. Итак, средний возраст нашего «треугольника» — сорок лет. Расцвет! Социологи считают этот возраст наиболее деятельным.
Тарутин подобрал ноги и сунул кулаки в карманы пиджака. Встал и отошел к окну.
— Я ловлю себя на мысли, что боюсь быть не понятым вами, своими ровесниками! Боюсь! Я вот о чем… Скажем, в детстве… Мы чаще понимали друг друга. Были сердечными, добрыми, а главное — смелыми в суждениях, бескомпромиссными в оценках. Верили. Куда же все это делось? Компромисс стал формой нашего существования. Ладить со всеми, без шума, без скандалов — вот жизненный принцип. И, более того, стараемся поставить в заслугу себе те недостатки, которые не желаем исправить. Ах молодцы! Здравомыслящие люди! Сиюминутность поглотила всю нашу энергию, заставила работать на себя наш мозг, руки. Мы не хотим поднять головы, оглядеться. И мир кажется нам из-за этого с овчинку — узкий и серый мир наш. Одна суета…
Тарутин откинул упавшие на лоб волосы и замолчал.
Молчали и Дзюба с Фоминым. Привыкшие к разговорам, касающимся конкретных дел, они не понимали, куда клонит Тарутин. И вместе с тем волнение Тарутина передалось им…
— Да, я отказался от новых автомобилей, потому что считаю существующую форму эксплуатации новой техники вредной… Не говоря уж о том, что она людей портит. Толкает их на всякие махинации, ломает человеческое достоинство… Конечно, я не просто взял и отказался. Коленце выкинул! Нет. У меня есть план. Технический план… Пока он в начальной стадии. Подождите, когда план обретет окончательную форму, тогда и обсудите…
Тарутин улыбнулся, точно извиняясь за прозвучавшую в его фразах бестактность.
Фомин обернулся к Дзюбе и, упершись в подлокотники кресла, приподнял затянутый в корсет корпус.
— Все ясно? То-то! Директор щелкнул нас по носу, Матвей. Он наш ровесник, но боится, очень боится, что мы его не поймем…
— Да. Когда надо было… — пробормотал Дзюба в сторону.
Фомин громко его перебил:
— Когда надо было, мы его понимали. Ночами дежурили члены бюро и месткома в парке, а пьянку пресекли. Когда надо было перевести водителей с односменной работы на полуторасменную, мы понимали своего ровесника. Какую мы выдержали тогда битву, а, Матвей? Нас упрекали, что идем на поводу у шоферов. Помнишь, Матвей? Какой шухер подняли, помнишь?
— Помню, помню…
Но мы не стушевались. И выиграли. В итоге и государству выгода — техника сохраняется, и водители довольны — через день дома отдыхают… Мы тогда понимали нашего директора, а сейчас не понимаем…
Фомин продолжал говорить, глядя на Дзюбу:
…Я двадцать два года за рулем. Позвоночник просидел. Неужели я не пойму плана, если он касается шоферских дел?
Фомин