Мимо окна медленно проходят площадки с орудиями, грозящие небу короткие хоботы, броневики со слепо блистающими фарами, наглухо закрытые теплушки с запечатанными в них человеческими душами.
Состав прошел. Ночь в окне очистилась: над ней загорелся мертвенный, узкий фонарь. Замирающий шелест трансмиссий в цеху, замедляющее движение станков…
Во тьме, по степям Украины, несется поезд с войсками Вильгельма II. Мелькнул лес, овраги, деревушка — голубые под луной хаты, голубые деревья в цвету.
— На усмирение поехали, — говорит Артем, подбрасывая в топку уголь, — клятая жизнь, батько…
Озаренный розовым золотом огня, он захлопывает железную дверцу, отирает рукавом испачканное углем и потом лицо, садится на табурет, роняет черные руки. На тендере, свесив жирные ноги, сидит немецкий солдат в каске с орлом. Ночь, блещущая луна утонула в озере, на земле склонились темные головы подсолнухов.
— Верстов двадцать отъехали, — говорит Артем.
— Кривая Балка, — выглядывает в окно Полентовский.
Артем. Она. (И вдруг — с отчаянием темной, доброй души.) Ну и он же человек, батько!..
Немец надул щеки, закурил черную, длинную, грошовую сигару.
Артем. Ну и он же богу не виноват…
— А мы чем богу виноваты? — спрашивает Полентовский.
— Когда ж грех, — тоскуя говорит Артем.
— Нема греха, — отвечает Полентовский.
Немец, надув толстые щеки, сосет сигару, сопит, и, обняв ружье, задремывает. Над ним, закрывая небо, вырастает Артем с ломом. Тело солдата сваливается в проход.
— Кажу тебе, сынок, нема греха, — сутулый Полентовский выпрямился, глаза его блеснули.
Поезд мчится по лугу, среди неясно светящихся цветов. За темной, грохочущей громадой, без усилия, плывет луна. Две тени отвалились от паровоза и скатились по насыпи.
Освобожденный, никем не управляемый, поезд вздрогнул, рванулся, взлетел на пригорок, поскрежетал по мосту и, ломая стрелки, обезумев, осветился и поднялся в воздух.
В груде пылающих обломков рвутся зарядные ящики — один за другим.
В тюрьме у Петлюры
На нарах, в окутанных мглою углах, застыли люди. Слабый свет пробивается из окошка под потолком. Привалившись к стене, косо разинув рот, спит старик: одна щека его заросла диким мясом. Против окна женщина в платке на круглых жирных плечах ищет в волосах у положившей голову на ее колени девочки. В дальнем углу на выщербленном земляном полу лежит с рассеченным лицом Корчагин. К нему неслышно, пугливо приближается крестьянская девушка в платочке, в деревенских башмаках.
— Звать как? — хрипло говорит старик, просыпаясь.
— Христя, — чуть слышно отвечает девушка. Храп старика снова оглашает камеру. Присев на корточки, Христя подает Павлу кружку с водой. Худая рука Корчагина вздрагивает, зубы стучат.
— Верно ж люди говорят, что бога нет, — шепчет Христя, не отрывая глаз от простертого на полу Корчагина. — Разве ж есть он, когда таке молоде страдает?..
Она разложила по-крестьянски юбки на полу, пригорюнилась, положила голову на ладонь. За стеной раскатываются громкие голоса, взрывы солдатского смеха. Грохот отодвигаемого засова заставляет Христю вздрогнуть, подняться. Гремя неумело вделанными шпорами, в подвал входит комендант с оселедцем, в синем жупане — жирный юноша с обвислым розовым лицом. Прикрыв один глаз, он манит к себе пальцем Христину. Та подходит кружась, зигзагами, как подбитая птица.
— Хиба ж мы, дивчина, будем тут век вековать? — И комендант трогает девушку жирным плечом.
— Пустыть мене, пане, — говорит Христина и поднимает на коменданта глаза, нестерпимо сияющие страданием.
Краснощекий петлюровец наклоняется ближе, снова прикрывает один глаз и мертво глядит прямо перед собой другим — открытым:
— Когда по доброму согласию — можно и отпустить…
— Не надо, пане, — шепчет Христя.
— А не надо, — повторяет за Христей комендант, — казакам отдам…
Позванивая шпорами, как бубенцами, комендант выходит, широкий, толстоногий, с круглой спиной. Христина смотрит ему вслед, жалобное, детское недоумение выступает у нее на лице — потом беззвучно, с размаху, она падает на пол.
— Знущаються над дивчиной, — вздыхает женщина в платке.
— Было б чего плакать, — довольным голосом говорит выспавшийся старик, — предоставь начальству, что начальству требуется, оно и помягшает…
— Старый вы, диду, — отвечает женщина, роясь у девочки в густых волосах, — старый, а дурный…
Горящий взгляд Корчагина прикован к женщине. Мысль бьется в этих глазах. Павел приподнимается на локте, запекшиеся губы его разлепились:
— Не поддавайся, Христя…
Зарыв голову в колени, Христя раскачивается безутешным, однообразным нескончаемым движением:
— Ой, когда ж сила ихняя, — чуть слышно, как будто издалека, доносится ее голос. — Ой, же ж, тяжко жити на свете, хлопчику… Замучают Христю, проклятые…
— Давно б дома была, — равнодушно хрипит растворенный сумраком старик и удобнее приваливается к стене, — когда б не дурость твоя…
— Так я ж еще барышня, диду, — говорит Христя и поднимает голову.
Снова гремит засов открываемой двери. Сутулый, громадный, тощий, настороженный, принюхивающийся входит в камеру писарь. В руке у него сгибается исписанный лист бумаги.
— Гнатюк Христина Филипповна?
И шаря вспыхивающими глазами по бумаге:
— Какой волости?
Христя пятится, прижимается к стене.
— Киевской губернии, Шепетовской волости.
— Православная?
— Православная.
— Земли сколько?
— Безземельная…
— Расписаться умеешь? Христя молча кивает головой.
— Спасибо вам, пане…
Девушка бросается к сутулому писарю в пенсне, целует его жилистую большую руку, выпрямляется и, обернувшись к остающимся:
— Прощайте, люди добры…
И к Павлу:
— Прощай, голубе…
Дверь за нею закрывается, гремит засов. Старик закуривает козью ножку и выпускает бурную струю дыма.
— Придет это она сейчас до себя в село, до батькиной хаты… Наделает это она себе галушек с полета…
За дверью — пронзительный крик Христины, топот ног, падение тел. Старик поднял голову, вслушался:
— Испортили барышню…
Глухие удары тела Корчагина о дверь.
Он бьется об нее обезумев, мотая головой, стуча кулаками. Волчок у двери приоткрывается, показывается лицо часового:
— Не иначе — приклада захотел?
I
Из здания ЦК ВКП(б) на Старой площади, 4, вышел сухощавый человек в кожаном пальто.
Над его головой — лепные буквы вывески: «ЦК ВКП(б-ов)».
Глаза человека в кожаном пальто смотрели не мигая прямо перед собой.
Его толкнула пробежавшая с пакетом женщина; он не почувствовал толчка и медленно пошел вперед — к длинному ряду машин, стоявших наискосок от здания ЦК.
Он нашел свою машину, открыл дверцу и сел рядом с шофером.
Долговязый шофер с лицом простодушным, курносым и азартным включил газ.
Машина шла по Москве.
Проезжая мимо Кремля, шофер искоса посмотрел на человека в кожаном пальто:
— Периферия?.. Сухощавый покачал головой:
— Москва… Машина ныряет из переулка в переулок.
— Кто же мы, Алексей Кузьмич? — сказал шофер, не поворачивая головы.
Человек в кожаном пальто вышел из оцепенения.
— Кто мы?.. Дирижаблестрой.
— Крепко!.. — покрутил шофер головой.
Мелькают огни столицы.
Шофер — не поворачивая головы:
— Если по науке, дирижабль этот — как его понять?
— Понять надо, Вася, что легче воздуха… Вася снова покрутил головой:
— Крепко!.. Алексей Кузьмич пошевелился:
— Как бы мы с тобой от этого Дирижаблестроя сами легче воздуха не оказались!..
Вася — ворочая рулем:
— Свободная вещь… Машина шла по Москве.
— Как держать, Алексей Кузьмич?
— На шоссе, как на дачу ездили летом… Двенадцатый километр…
Машина оставила за собой город. С обеих сторон отливают изумрудом ранние весенние поля.
Вася остановился у двенадцатого километра. Алексей Кузьмич вышел из машины и пошел по мокрой траве в сторону от шоссе. За ним неумело ступает длинными ногами Вася.
Алексей Кузьмич стоял среди бесконечного пустого поля. Мокрая трава облепила его сапоги. Вася стоял рядом.
Оба молчали. Алексей Кузьмич оглянулся кругом, обвел глазами поле — всюду было пусто, только вдали чернели развалины старой казармы да торчала кривая, голая одинокая верба.
— Площадка… — сказал Алексей Кузьмич.
Вася обвел глазами «площадку» и произнес не то соболезнующе, не то злорадно:
— Было ты поле, стала площадка!..
— Все оно здесь, — заговорил Алексей Кузьмич. — Верфь, эллинги, газоочистительная станция, газгольдеры, конструкторская — весь Дирижаблестрой!