— И крайне неудобен, — приземлённо, болезненно-тусклым голосом заметил Рудаев. — Когда у него спектакль, приходится устраивать подмену. Печевые бригады ворчат, потому что лучше его, быстрее его никто завалку не ведет. И тем не менее от сталеваров можно услышать: «Сегодня Виктор делал завалку в ритме танца огнепоклонников». А сам Хорунжий слез как-то с машины после рекордно быстрой завалки, вытер пот и сказал: «Наслаждение такое испытал, словно в „Лебединке“ участвовал».
Сдержанный, величественно спокойный Збандут вдруг взялся за голову и застонал:
— Художнику увидеть такое! Нет, вы представляете себе нечто подобное на полотне! Освещенное феерическим светом человеческое тело в полете на этом беспощадно суровом фоне. И надпись: «В свободную минуту». — Покосился на удивленного Рудаева. — Что, не доходит?
Збандут открывался Рудаеву с неожиданной стороны. За целый, день никаких эмоций, ровная, размеренная походка, замедленные жесты, неторопливая речь — и вдруг такой всплеск. Он-то привык видеть эту картину и ничего, кроме раздражения, не испытывая. А что, если поскользнется и упадет? Травма, несчастный случай. Сразу обследования, объяснения, акты. Ведь первый вопрос на ежедневном селекторном совещании — «травматизм был?», И попробуй скажи, что машинист завалочной машины зашиб или вывихнул ногу, потому что… У Рудаева даже мурашки по спине побежали при одной мысли об этом. Что тут поднимется! «У вас мартеновский цех или танцкласс? — набросится директор. — А вы кто? Начальник или балетмейстер?» Сраму не оберешься. И потом год вспоминать будут.
Не дождавшись ответа, Збандут сокрушенно вздохнул: хороший, дескать, мужик ты, но без искры божьей в душе. Так, функционер, служака. Подошел к машинисту, осведомился, когда будет очередной спектакль.
— Послезавтра, — горделиво ответил Хорунжий. Заметив, что Рудаев нахмурил брови, поспешил успокоить его: — Подмены не надо, Борис Серафимович, это в мой выходной. — И опрометью побежал к соседней печи, куда его позвали.
Началась завалка. Збандут снова с восхищением следил, с какой молниеносной быстротой машинист подъезжал к мульде с металлом, цеплял ее хоботом, вводил этот огромный короб в печь, переворачивал там, ставил на место и цеплял другую. Каждый раз, когда тележка, на которой стоял Хорунжий, приближалась к печи, пламя освещало его напряженное, сосредоточенное лицо.
— Еще одна картина. «За работой». Вот вам уже диптих, — сказал Збандут, но тут же поправился, радостно, словно сделал ценное открытие: — Да нет, что я! Триптих! Еще ведь на сцене! — И неожиданно придирчиво: — Небось ни разу не были у них на спектакле?
— Ни разу, — сознался Рудаев. Он был немного сконфужен, даже растерян.
— Это заметно. А нужно бы. Хотя бы для того, чтобы лучше знать возможности своих подчиненных и более благосклонно относиться к их увлечениям. Что ж, заполним этот пробел. Послезавтра я буду ждать вас у клуба перед началом спектакля. Поскольку вы перегружены чрезмерно, билеты беру я. Извольте не опаздывать.
Збандут говорил спокойно, без нажима, но — странное дело: слова его звучали как приказ, которому нельзя не подчиниться.
Подходя к клубу, Рудаев увидел в толпе людей Збандута и рядом с ним Лагутину. В своем наряде она напоминала снегурочку. Все белое. Белое пальто, белый шарф на голове, белые ботинки. Она была оживленна и никак не походила на ту озабоченную журналистку, какую встречал последнее время на заводе.
— Вы? — Неподдельное удивление появилось в глазах Лагутиной. — Самый занятый человек на земле? — добавила саркастически.
— О, да вас, оказывается, не нужно представлять друг другу, — обрадовался Збандут и достал из кармана два билета.
Уселись за минуту до того, как за пульт встал дирижер, инженер заводского отдела оборудования Сенин.
Первый раз видел Рудаев отца Жени и все свое внимание сосредоточил на нем. Вот уж никак не подумаешь, что это человек прозаической профессии. Завидная осанка, благородная седеющая шевелюра. Даже манера держать голову свидетельствует о натуре возвышенной, артистической. Неожиданно родился афоризм: «Лицо человека говорит не о том, кто он есть, а о том, кем он может быть». Афоризм, разумеется, далеко не бесспорный. Разве мало встречается лиц, которые вообще ни о чем не говорят? Или просто обманчивых. Вот у Межовского такое сильное, неподступное лицо, что кажется, стань ему поперек дороги, и он, не задумываясь, растопчет тебя. На самом же деле под этой грозной внешностью скрывается натура мягкая и на редкость деликатная.
Полились звуки музыки игривой, незамысловатой, мелодичной.
Рудаев чувствовал себя не в своей тарелке. У него было такое ощущение, будто делает он что-то предосудительное. В кино — и то не помнит, когда был, а тут вдруг в театре, да не в воскресенье, а в рабочий день. Ему показалось, что и люди смотрят на него с удивлением и укором. Огляделся по сторонам и увидел неподалеку от себя печевых четвертой и пятой печей, которых обслуживал премьер балета, а через проход — Женю Сенина.
Плавно раздвинулся занавес. Бросились в глаза бедность декораций, убогость костюмов, неточные движения кордебалета, но, когда появилась прима, Рудаев забыл обо всем. Изящная, хрупкая, с большими трагическими глазами, Зоя Агейчик приковывала внимание зала. Каждое движение отточено и грациозно. Она ассоциировалась с пылинкой, невесомо плавающей в солнечном луче. А принц, стройный, как струна, и величавый, как настоящий восточный владыка, ничем не напоминал разбитного и разухабистого машиниста завалочной машины. Он был красив в каждом своем движении, в каждом жесте. Когда он поднял на руки свою партнершу и понес ее, распластавшуюся, как в полете, за сцену, зрители разразились рукоплесканиями.
Первое действие закончилось танцем огнепоклонников, темпераментным, бесшабашным, исступленностью своей напоминавшим половецкие пляски.
В зале снова долго не смолкали аплодисменты, и артисты теперь уже гурьбой вываливались на сцену благодарить зрителей за восторженный прием.
К ногам Зои Агейчик упали хризантемы.
Збандут подтолкнул Рудаева локтем.
— Ваш сталевар. А он, оказывается, больше понимает в балете, чем начальник.
— Он больше понимает в приме, — буркнул Рудаев. Девушка подняла цветы, прижала к груди и одарила Сенина признательным взглядом.
— Как впечатление? — спросила Лагутина своих соседей.
— Тягостное… — вырвалось у Збандута.
— Почему? — Рудаев, которому балет понравился, хмуро посмотрел на него — вот начнет сейчас разбирать по косточкам, предъявляя такие требования, какие можно предъявить разве что Большому театру.
— Заботы не вижу. Такое великолепное начинание поддерживать надо всеми силами. Это искусство, право же, а не потуги на него. Художника хорошего пригласить, одеть так, чтобы индусы не были похожи на папуасов. Директор сюда ходит?
— Сомневаюсь.
— Он должен первый подать пример внимания. А то есть такие цеховые деятели, которые артистам даже подмену неохотно дают.
Рудаев понял, что Збандут прокатился по его адресу, но возражать не стал — правда есть правда.
— Что мы смотрим? — спросил он вдруг.
— Привели бычка на веревочке, — простодушно ухмыльнулся Збандут. — Смотрим мы «Баядерку».
— И, представьте себе, не Кальмана, а Минкуса. Запомните: Кальман балетов не писал, — не преминула съязвить Лагутина и добавила непонятное Збандуту, но понятное Рудаеву: — «Ветер, ветер на всем белом свете…»
— Впервые поставил Петипа в Петербурге. В конце прошлого столетия. Кстати, этот талантливый чех — Минкус с двадцати трех лет и почти до старости прожил в России, — внес и свою лепту Збандут. — Подумать только, на голом энтузиазме держатся! — продолжал сокрушаться он. — А вы куда смотрите, Дина Платоновна? Тряхните так, чтобы забегали, как тараканы по нагревшейся печке.
— Н-не сразу. Сначала базис, потом надстройка.
В следующем антракте неожиданно появился Гребенщиков.
Пронесся по фойе с такой скоростью, с какой носился по цеху, явно кого-то отыскивая, и, наткнувшись на Збандута, разразился:
— Охота тебе время зря тратить. Самодеятельности не видел? Это же халтура! Пойдем лучше ко мне ужинать.
— Надеюсь, ты приглашаешь всех троих? — лукаво осведомился Збандут.
— Конечно, конечно, — спохватился Гребенщиков.
— Очень признателен, но я досмотрю. А потом будет поздно. Кстати, видел, как танцует твой машинист?
— Он дорого обходится цеху. Каждую его подмену сотню тонн стали недосчитываемся.
— Не все ценности тоннами измеряются. — На лице Збандута появилось выражение горечи. — Люди тоже продукция завода.
Третье действие особенно захватило зрителей. Невесть откуда взялась слаженность кордебалета в исполненном грусти танце теней, но наибольший успех выпал на долю Зои в танце Никии с корзинкой цветов. Отвергнутая своим любимым, раздавленная, поникшая, она приходит на его свадьбу с принцессой Гамзати. Когда ей преподносят цветы от Солора, она тотчас оживает. Начинается выразительный, полный красноречивых жестов танец торжествующей любви. Никия показывает цветы своим подругам: «Видите? Не забыл меня Солор». И вот, когда она в упоении вдыхает аромат цветов, ее жалит змея. Нет, не Солор подарил ей цветы. Это сделала Гамзати, чтобы навсегда избавиться от соперницы. Горе, радость, разочарование, смертельный ужас — все переплелось в этом танце.