Печатная перепалка меж ними и Ционом, конечно не смолчавшим, могла бы, кстати, и выдохнуться, и ни к чему не привести, не ввяжись Илья Фадеевич в войну еще и со студентами.
Годы промечтав о собственной кафедре да о своей физиологической школе, он жаждал поразить коллег по науке своим Лекционным курсом — полнотой охвата всех современнейших, самых животрепещущих проблем физиологического поиска, блеском экспериментальных тонкостей, математического их анализа и драматизмом эволюций идей. Слово его было ясно и строго, логика безукоризненна, однако он упустил одну лишь малость: что адресован этот курс не уже готовым физиологам и даже не крохотной аудитории в шесть — восемь университетских учеников, для которых он — признанный светоч, а в его науке — вся их жизнь. А триста новых слушателей — на одних погоны с галунами, на других косоворотки и пледы через плечо, разные по способностям, подготовленности, интересам, настроениям — приняли его недоверчиво, уже тем одним настороженные, что он назначенный, что он — клеврет властей, и запасенные им сокровища науки оказались многим непонятны и трудны. И, не услышав немедленного благодарного признания, он заговорил с ними как истый штаб-офицер с нижними чинами и взялся утверждать высокую науку преславным методом «бараньего рога»: «Быстро читано? Извольте приноровиться!», «Сложно? Это вам не популярные книжицы!» И на первом экзамене — сто двадцать двоек. А медики-то были главной голытьбой студенческого Петербурга: среди несытых — самые голодные, вольнолюбивые, самолюбивые, накаленные идеями Петра Лаврова, именно в те дни и собиравшиеся «в народ». Кто — когда уже станут врачами — чтоб лечить. Кто — еще и просвещать. А кто, — не откладывая, ближним же летом, — чтобы пропагандировать революцию. Задавали Илье Фадеевичу каверзные вопросики. Язвили его репликами. Взрывался — шикали. И, не выдержав, он грозился вызвать в аудиторию жандарма для поддержания порядка.
…И хотя в университет приезжал не в мундире — во фраке, однако амбициозностью и здесь день ото дня сильнее обдавал коллег, что было мучительно для Овсянникова и ректора Кесслера, пять лет назад пригревших Илью Фадеевича в этих стенах, когда он возник в Петербурге, неустроенный, без средств и без выгодной невесты, только с талантом и открытиями, сделанными в пору обучения у корифеев. И лишь с двумя учениками своими — с Иваном Петровичем, с Афанасьевым, его сокурсником, влюбленными в его мастерство, в изобретательную его мысль, — он оставался прежним, почти что родственным. Оттого-то об их восторженный пиетет, родившийся еще при первых уроках, все и рассыпалось, точно пена о камни: да, боги надменны, на то они и боги.
…И все ж как ни приятен первый успех, первое снесенное яичко, но для Ивана Петровича оно было все-таки не совсем свое — схема целиком дана Ильей Фадеевичем, им результат предсказан, он их ученическими руками водил и сам заявил в Обществе естествоиспытателей их доклад, даже пообещал его чуть ли не в «Пфлюгеровском архиве» напечатать. Да только они с Великим, как Цион ни сердился, все не могли собраться написать совместный реферат. Слава богу, было хорошее оправдание — та самая работа о нервах, возбуждающих секрецию панкреатической, сиречь поджелудочной, железы — для сочинения на соискание медалей 1874 года: оно же для Павлова разом и диссертация, без которой и диплома не получишь, а значит, в Медико-хирургическую не поступишь. А физиолог, «милостивые государи, не лягушатник, а настоящий физиолог, без медицинского образования немыслим» — ваши слова, Илья Фадеевич…
Не все им следовали. Великому, к его радости, Овсянников обещал у себя в Академии наук место лаборанта. Тему для конкурсного сочинения Владимир Николаевич взял ту же — о поджелудочной железе. Опыты ставил в университете со студентом Лебедевым, что на курс младше. И консультировался только у Филиппа Васильевича.
А у Афанасьева диссертация была уже готова — гистологическая. Однако он, как и Иван Петрович, думать не мог об ином вожде, кроме «несравненного». Но Цион — весь в делах своей новой кафедры: собственные опыты, опыты сотрудников, лекции и практикумы для студентов, длящиеся порой до часу ночи, да еще приватный курс — физиология кровообращения с демонстрациями, который даже медицинские светила столицы посещают, дабы приобщиться к новейшим открытиям науки, столь бурно ныне все переворачивающей в представлениях о естестве организма. В университете — ни минуты лишней. Желаете советов — извольте работать на Выборгской, в его теперешнем собственном четырехкомнатном царстве экспериментальной медицины: новехонькие инструменты, новейшие приборы — только из Вены и Лейпцига, и Сергей Иванович Чирьев, ассистент, вам, Иван Петрович и Михаил Иванович, хорошо знакомый, в позапрошлом году уже поступивший в медики на третий курс, как и вы собираетесь.
А найдите-ка пример красноречивей! Вот только нос у Чирьева задран — самому Илье Фадеевичу впору. Он с Ционом и Бакстом в сердечном приятельстве, в домах принят — самый первый по счету их ученик, и лучший, и ныне им равный, звездочка восходящая. И впрямь талант: гимназию — в пятнадцать! И разом. — классы землемеров. Два года работал таксатором у себя на Витебщине. Из Московского университета вылетел сразу — за студенческую сходку, и еще — на год домой под гласный надзор. Зато Петербургский — за три года вместо четырех, и когда Иван Петрович первый курс окончил, Сергей Иванович, который его на целый год моложе, уже осенился кандидатским саном и был оставлен на кафедре «для приготовления к профессорскому званию». И уже выступал в Киеве с докладом на съезде русских естествоиспытателей. И другая его работа, совместная с академиком, которая, наверно, лет сто проживет, — о влиянии раздражения чувствительных нервов на кровяное давление и секрецию слюнных желез — уже напечатана в Бюллетене Академии наук. Причем все заметили — в ней манера Филиппа Васильевича совсем придавлена. Академик что говорил, что писал — про все всегда неспешно, повествовательно: «Получив эти данные, я приступил к выяснению, не влияет ли упомянутое на то-то да на это, для того-то сделал так-то». А здесь — энергический стиль: «Собака кураризирована, искусственное дыхание, манометр соединен с сонной артерией, канюля в левом протоке подчелюстной железы, нервы раздражались по полминуте». И таблицы: какой нерв, какое раздражение, давление крови, количество слюны — раз по пятнадцать за опыт. И за другой. И за десятый. Столько-то опытов, такие-то результаты, объясняем их так-то.
И вдруг, тотчас как Илья Фадеевич занял кафедру в Медико-хирургической, кандидат в профессоры Чирьев из университета прочь — опять в студенты и в ассистенты к Циону: физиолог без медицины немыслим! И сразу за работу: «Зависимость сердечного ритма от колебаний внутрисосудистого давления» — огромнейшую! Вот-вот окончит — и его ассистентское место вам, Иван Петрович.
И посему каждый день после лекций, перекусив в студенческой кухмистерской, новые соавторы спускались с университетской набережной на лед — там, где летом, белея стругаными брусьями, покачивался на барках наплавной Дворцовый мост. Пересекали натоптанной тропой Неву. И пешочком-пешочком по морозу, кратчайшим путем: либо по сугробам вдоль кронверка Петропавловки — к Большой Дворянской, либо противоположными набережными, Дворцовой и Французской, — до Арсенала, а там от основания плашкоутного Литейного моста, тоже в ледостав разобранного и распроданного на дрова, — к Нижегородской, к анатомо-филологическому институту. (Весной в ледолом и в паводок путь получался на версту длиннее: через Тучков мост и Петроградскую сторону. Конки там еще не проложены: одна катила по Невскому, одна — по Садовой и одна — по Васильевскому острову, от Стрелки до 6-й линии, а извозчики об эту пору вовсю дорожились: пути на двугривенный — и полтинник запрашивали, и больше. Не по карману.)
Но как проиграл былой соавтор! Хотя Цион в том своем царстве мелькал зеленой молнией мимо, погруженный в свое, к тому же диссертантам думать надлежит своими головами — недаром «dissertatio» есть «рассуждение», — но все-таки сегодня Илья Фадеевич глянет, завтра что-то подскажет, он же и этот предмет тоже знал не книжно — он же работал в Лейпцигском институте, как раз когда Людвиг и Бернштейн, Людвигов ученик, одессит, мудрили там над новой постоянной фистулой протока этой железы. Серебряные или стеклянные трубочки Клода Бернара вызывали у собак непрерывное, изнуряющее истечение панкреатического пищеварительного сока, да к тому же мутного, измененного, и они испытывали приспособление понежней — этакое «Т» из свинцовой проволоки. Один усик — в проток, другой — в кишку. Ножка проволочной буквы — в рану, чтоб та не зарастала и получился свищик, и сок через него стекал в пробирку.