Кремлева охватило такое чувство, будто после долгих странствий он возвратился в родной дом, где было и все знакомо и вместе с тем произошли заметные перемены.
Он шел сдержанный, подтянутый, а внутри все пело: «Здравствуй, любимая школа! О тебе мечтал все годы войны, тебе сохранил верность. В окопах, перед боем представлял этот час возвращения… Путь лежал через астраханские пески, кубанские плавни, через минные поля и штыковые атаки. Но прошел, прошел через все это, чтобы еще более щедро отдать детям свое сердце, свой разум и силы…»
Голосисто запел звонок, и звуки его радостно отозвались в сердце Сергея Ивановича. Этот звонок он слышал в завываниях зимних вьюг на фронте. Только тогда звук его казался торжественным, обещая, что еще придет желанное время любимого труда…
Школьный звонок! Почему ни один поэт не воспел его?
У каждого школьного звонка особенный голос: то чуть дребезжащий, старческий, то по-молодому звонкий и ясный, то металлически-требовательный, — но неизменно родной голос нашего детства.
Кремлеву вспомнились школьные годы.
Стать учителем он мечтал еще в шестом классе. Сергей придумывал будущие подписи под оценками, представлял, как будет раздавать проверенные тетради, решил, что когда вырастет, во всем постарается походить на преподавателя литературы Андрея Александровича и даже усики отпустит такие же, как у него.
И позже, когда работал на заводе учеником слесаря, когда учился на рабфаке, его не оставляло желание поступить именно в педагогический институт.
За три года до Великой Отечественной войны Кремлев начал учительствовать.
В классе, в кругу детей, находил он все лучшее, что составляло для него смысл, жизни: теплоту внимания, искреннюю привязанность, а главное — радостное сознание, что он как и тысячи других учителей, несет знания, формирует характер нового человека.
* * *
На повороте лестничной площадки Сергей Иванович едва не столкнулся лицом к лицу с прихрамывающим человеком и, подняв голову, удивленно и радостно воскликнул:
— Вадим!
Тот вгляделся в лицо Кремлева и тоже обрадованно протянул руку:
— Сергей!
Они не были в студенческие годы близкими друзьями, даже учились на разных факультетах: Вадим Корсунов — на химическом, Сергей Кремлев — на историческом, но вместе заседали в профкоме, вместе выезжали на уборку хлеба в совхоз, и сейчас, после первых расспросов и восклицаний, им казалось, что в институте у них была дружба, потому что воспоминания юности всегда роднят, и теперь они сразу же стали называть друг друга «на ты» и по имени.
Вадиму Николаевичу Корсунову было лег под сорок, хотя по его лицу трудно было бы определить возраст. Розоватое и почти лишенное растительности, оно казалось то очень молодым, то очень старым и часто меняло свое выражение. Корсунов остался почти таким же, каким помнил его Кремлев десять лет назад. Те же гладко зачесанные редкие волосы, те же большие, хрящеватые уши с чуть сточенными верхушками, хороший просторный лоб и глаза, смотрящие несколько исподлобья. Только ходил Корсунов теперь так, что, казалось, передвигает не тело, а лишь искалеченную ногу.
Они вместе вышли из школы.
— Я здесь второй год, — рассказывал Вадим Николаевич. — После ранения демобилизовался. По совместительству работаю… у меня еще часы в элеваторном техникуме и на курсах…
— В школе по совместительству? — удивленно переспросил Сергей Иванович.
— Нет, собственно говоря, — замялся Корсунов, — я считаю основной — работу в школе.
— А зачем тебе понадобилось набирать столько часов? — полюбопытствовал Кремлев, беря товарища под руку.
— Бытие… Златой презренный телец, — усмехнулся Вадим Николаевич. — Ты здесь с семьей?
Сергей Иванович помрачнел.
— Жена погибла при бомбежке, — с трудом произнес он. — Остался сын… Ему сейчас пять лет. Живем втроем: сын, мать жены и я.
— Да-а, — протянул Вадим Николаевич, не находя, что сказать и понимая, что никакие слова не нужны.
Некоторое время они шли молча. Однообразно постукивал о тротуар протез Корсунова.
По асфальтовой мостовой, шелестя шинами, проскользнула легковая машина. Пожилая женщина в пенсне толкала перед собой коляску с ребенком. Откуда-то, из верхних этажей дома, долетали тоскливые звуки скрипки.
— Зайдем, Сережа, ко мне! — мягко попросил Вадим Николаевич. — Познакомлю тебя с женой. Мы здесь недалеко живем, вон третий дом…
Дверь им открыла жена Корсунова, Люся, как назвала она сама себя, — полная блондинка с длинными белыми серьгами в ушах.
— Извините, я в таком виде… — смущенно сказала она, запахивая домашний халат, и исчезла в соседней комнате, откуда стала отдавать распоряжения:
— Вадик, разведи примус и поставь борщ… Кастрюля в коридоре…
Комната была небольшая и какая-то игрушечная: с караваном слоников на этажерке, кошечками на открытках, приколотых к стене, бесчисленными подушечками на диване. На небольшом столе — гипсовая копилка в виде щенка и чайник, прикрытый ватной бабой.
Минут через десять Люся появилась в шелковом нарядном платье, с ярко накрашенными губами.
Мужчины в это время говорили о своей работе. Собственно, больше говорил Вадим Николаевич.
— Мой девиз в отношениях с питомцами, — откинув голову назад и вытянув перед собой больную ногу, снисходительно посматривал он на Кремлева, — жать, жать и жать! Советую и тебе, дружище, следовать этому правилу с первых же дней. Я вчера в одном классе поставил шесть колов, — с ноткой гордости сообщил Вадим Николаевич, оперся рукой о стул и подтянул ногу. — Они меня боятся. Я бы сказал — трепещут… возможно, недолюбливают. И великолепно! — Он болезненно поморщился и было непонятно — от боли или оттого, что отогнал какую-то неприятную мысль. — Но зато знают предмет!
Сергей Иванович слушал Корсунова с изумлением, «Нашел чем хвалиться — количеством поставленных колов».
Он пытался прервать Вадима Николаевича:
— Я согласен с тобой, к учащимся надо предъявлять очень высокие требования, но почему они должны при этом «трепетать и бояться»? Разве уважение…
Коршунов не дал ему договорить.
— Ты, Сережа, сейчас не вправе спорить, оторвался от школы. Вот поработаешь, тогда… А у меня они шелковые, только взгляну! Ну, нет этой хваленой интимности, сюсюканья: «Петя, почему ты не записался в кружок?», «Давайте выпускать газету „Юный химик“…» Зато есть урок в его классически строгом виде!
В разговор вмешалась Люся. Она, мило кокетничая, плутовато играя смешливыми глазками, стала расспрашивать Кремлева о его планах и очень скоро выведала все, что ее интересовало.
Борщ на примусе разогрелся. Люся легкой походкой двигалась по комнате, накрывая на стол.
Сергей Иванович, ссылаясь на ранний час, отказывался от обеда, но его усадили. Налив вино, Корсунов поднял бокал.
— За старую дружбу! — предложил он.
— И за новую, — прикасаясь своим бокалом к бокалу Кремлева, прищурилась Люся.
— Рад найти друзей, — открыто улыбнулся Сергей Иванович.
Они заговорили о студенческих годах.
— А помнишь, Вадим, как мы подняли бунт против педологии? — придвинулся Сергей Иванович к Корсунову, и глаза у него весело заблестели.
Это было памятное в институте открытое партийное собрание. На нем выступило несколько студентов, в их числе Кремлев и Корсунов, против измышлений «кафедры педологии», ее диких эксперименте с «трудновоспитуемыми».
— Да, хорошо получилось! — воскликнул Корсунов и довольно рассмеялся.
Вино, как ни мало его вышили, сильно подействовало на Вадима Николаевича. Он побледнел, много курил, глубоко втягивая худые щеки.
— Я отвергаю сентиментальную сердечность! Разве воспитывать чувство ответственности — этого мало? Зачем еще приплетать сюда дружбу между учителем и учащимся? Мой старый учитель, к которому я сохраню признательность на всю жизнь, говаривал: «Первая заповедь педагога: хорошо объясни, построже спроси, остальное — дело десятое». И не прикрывают ли любители душеспасительных бесед разговорами о близости с учащимися свое стремление оправдать поблажку, сделать скидочку на отеческую доброту?
Корсунов говорил быстро, возбужденно, сам себя в чем-то убеждая, и, видно, то, о чем он говорил, мучило его, не давало покоя.
— Почему сердечность обязательно должна быть сентиментальной? — не соглашался Сергей Иванович. — И зачем тебе заимствовать у старого учителя взгляды прошлого века, называть воспитательную работу «десятым делом»? Как можно вообще отрывать образование от воспитания, сводить все лишь к формуле «объяснил — опросил»?
Но Корсунов был уже так, взвинчен, что продолжал, не слушая его:
— Да, мне бывает тяжело… — он поднялся со стула и, сильно прихрамывая, заметался по комнате, — очень… В первый день занятий… недавно… было ученическое собрание… директор называет фамилии учителей в президиум… Всем аплодируют… А мою фамилию назвал — гробовое молчание… За что?